Страница 1 из 3
1 2 3

Плетение

Чтобы попасть сюда, нужно пройти сквозь туманы, по старым мосткам над стылой трясиной, что подёрнулась инеем за ночь. Заброшенный хутор — за мелкой горой, по ту сторону озера с коричневыми, ломкими камышами. И вода в нём такая же коричневая, от ила и времени.

И в деревне до мелкой горы тоже давным-давно никто не живёт. Урочище.

Брешут, что всех съели упыри или волки. Что огромный чёрный ворон кружил над деревней трое суток кряду, и после не осталось ни одной живой души, но непокойные лежат под порогами: ждут, кто переступит через них.

Ни одного непокойного тебе не встретилось.

Со времён твоего детства все обветшало здесь, и в заброшенных домах лишь труха да сладкий запах.

И на хуторе — разросся и одичал сад, провалилась крыша свинарника, а во дворе и на бывших грядках следы трёхпалых лап и человеческих ног — одна ступня смотрит вперёд, другая назад.

Но не пересох колодец.

Тот, Кто Живёт В Колодце по-прежнему здесь.

У колодца — берёза с толстым, посеревшим снизу стволом. Под её кроной сгустилась ночь. Да и вокруг день далеко не солнечный — конец ноября.

Конец твоей осени тоже. Потому и вернулась ты — от осенней тоски.

Вечной, как серые глыбы далёкого берега. Кто бы ни ждал тебя там, кто бы ни помнил, сама ты теперь помнишь лишь Того, Кто Живёт В Колодце.

Ты помнишь: лбом прислонишься к стволу берёзы, и мир подёрнется, как тронутый неосторожно жидкий кисель. И когда разгладятся его складки, тогда ты услышишь: растут деревья, травы, растут кусты, тянутся, переплетают свои тени, распрямляют ветки и стебли, оборачивают лица к тебе — и у каждой травинки лицо своё, и у каждого мелкого яблока в саду — свой голос, своя нота.

Всё замедляется. Мерно дышит. И время становится чем-то иным. И за минуту проходит день.

И всё глубже и глубже, всё темнее и темнее, и ты растёшь, ты сама растёшь вместе с лесом, и в твоей глубине, в вывернутой наизнанку глубине, в сердце ветра, в теле земли, там смотрит твоими глазами на человеческий мир Тот, Кто Живёт В Колодце.

Если бы не он, тебя бы здесь не было.

Если бы не он, тебя бы не было.

Если бы не он — не росли бы яблоки, не стонала бы вода в колодце, не коснулся бы иней осенней слякоти, не коснулось бы края солнце, не взошли бы озимые, не сгущался бы сумрак под кроною, не обрастали бы свиньи щетиною, не горел бы… Снова обрывается и рушится мелодия, она стала слишком ломкой, пока ты была вдали от дома, в котором родилась, и от колодца, из которого пила в детстве холодную воду.

Вот почему ты носишь в сердце шевелящийся скользкий ком — он всегда там.

Вечная осенняя тоска — со дня, как ты покинула хутор, озеро, мелкую гору. С года, как ты повзрослела. Тёмный лес внутри тебя, тёмный лес, что растёт под землёй, тёмный лес, где лишь непокойные, где нет для живых места, но что с того, что с того, места тебе нет и в смертном мире, есть лишь тоска, вечная тоска, осенняя тоска по оставленному.

Чудо, что было упущено, перепутало твою жизнь, и ни в чём не стало вкуса — ни в воде и еде, ни в близости, ни в потерях даже. Во всём лишь тоска.

И ты набираешь камней. Ты завязываешь подол узлом. Ты идёшь к Тому, Кто Живёт В Колодце, не спрашивая, ждёт ли он тебя. (Стой.) Не спрашивая, того ли он для тебя хочет.

Пока ходит по небу солнце — огненное колесо.

Шевельнулось и распалось — потому что было комом спящих червей. Покатилось. Изменилось.

Пропахшее сладким тленом, плесенью и липовым мёдом, — оно вот-вот лопнет, хотя пока ещё не знает об этом. Но уже, сквозь простроченный ржой занавес, тянется что-то свежее и не очень, тайное и суфлёрское. Ветер перемен, вибрации перестройки.

Так что на свист тот и дрожание выбрались на свет и те, кто по проводам может зарядить воду, по тухлым фотокопиям — выучить «древнее боевое искусство», по перепутанным заговорам воссоздать камлания.

И по профилю двадцати пяти эр изгнать болезнь — воем и обухом тупого ножа.

И ты смотришь, сморщив переносицу, на горящие глаза своих пьяненьких друзей, на жилище «шамана» — газетой устлан стол, на стенах африканская маска, картина из дерева (пародия на «Утро в сосновом лесу») и бубен, и сдаётся тебе, мир на нём нарисован не то чтобы верно, и в шкафу три экземпляра бывшего самиздата, а на полу — горсть шелухи, и на «шамане», ей-богу, кухлянка, задранная до пупа, и сам «шаман» корчится наигранно на полу,  и в руках у «шамана» ещё один бубен, с чёрным шнуром и оленем, а над оленем небо, и под оленем подземный мир, и ещё на маленькой полке в углу — а вот там сидит нечто. Кукла с круглым и плоским лицом, её глаза — чёрные слепые бусины, на ней тоже кухлянка, длиною в палец, и зовут эту куклу… койка.

«Койка», — повторяешь ты, и разом глуше становится вой «шамана» и пьяное бормотание троих придурков, с которыми ты сейчас желала бы не знаться.

Койка — смешное имя для вместилища духа, и всё же оно правдиво. И от того ты начинаешь вспоминать, что тебе совершенно не нужно.

Инеем покрывается пол, глухо ворчит медведь, лает собака с пятном во лбу, и человек, обернувшись, смотрит в твои глаза. Три существа, что имеют души, три души выходят наружу, ты отступаешь, но поздно — лес прорастает в тебя.

(Нет.)

Что-то толкает тебя назад, а ты упрямо движешься против ветра и снега, проходишь сквозь деревья, что заступают тебе дорогу, вглубь, в темноту, вглубь, в темноту, вглубь, в темноту, наконец-то, вот он — ком червей, растоптать, вот оно, в такое невозможно поверить, за логом, за валом, под корнями, в норе, под землёй, корни растут вверх, тёмное зеркало воды плещется на потолке, и наконец — обернулся, смотрит на тебя, глаза его бусины, в прозрачном теле мерцает огонь, вот и снова, всё снова, вернуться, вернуться, вернуться…

(Прочь. Прочь отсюда, из леса. Тебе это не нужно. Прочь!)

И снова воет «шаман», и у койка больше нет глаз, а без глаз — он всего лишь фигурка, завёрнутая в кусок меха. И всё пропало.

Нет, неправда. Остался шрам. Пустое место, где что-то только что было.

Ты ничего не вспомнишь.

Тот, Кто Живёт В Колодце покинул тебя, не спрашивая, того ли ты хочешь.

Пока ходит по небу солнце — огненное колесо.

Светлая ночь посередине грядущего века, ты стоишь на летнем мосту, на твоём лице свет от экрана. Тёмно-серая вода течёт под мостом — и меняется в его тени.

Свет и тени переплетены, как корни первобытного леса.

И в тени от крыльев молчаливого льва кто-то смотрит на тебя, окружённую светом.

Иней ложится на перила, но быстро тает: ночь тепла.

Где-то ещё дрожат мостки над стылой трясиной, смотрит слепыми глазами вместилище духа. Падает на весы перо, и сгущается туман над логовом древнего голодного зверя. Растёт тёмный лес.

Но не здесь. Здесь — тихо.

В твоей душе свет и тени переплетены. Тот, Кто Живёт В Колодце спрятал себя в их плетении, как потаённый, невидимый узор. И ты ничего не помнишь.

Кроме тоски.

Токи бегут по сетям, срастаются корнями деревья, подземное время дрожит в каналах и реках, тянутся по ночному небу светлые полосы спутников, и во всём прячется осеннее эхо. В самую светлую и короткую ночь — осеннее эхо. Посреди зимы — осеннее эхо.

Даже если уехать туда, где нет ни осени, ни зимы, лишь засуха и дожди, во всём будет осеннее эхо.

Но очень тихое: почти ничего, лишь время от времени почудится… шёпот?

И тут же он умолкает. И снова — сети, деревья, вода, спутники, города, смертная жизнь.

Без памяти до следующего перерождения.

(Тебе так лучше.)

Мир победил чудеса, засыпан колодец, выветрилась «заряженная» вода. (Тебе так лучше.)

Ты поднимаешь глаза от экрана и смотришь туда — в тень от крыльев льва. Кто-то думал слишком громко, и ты вдруг услышала.

Разделённые границей света и тьмы, вы встречаетесь взглядами. Тот, Кто Живёт В Колодце соткан из тени, огня и воды. В тебе лишь земля, свет и воздух.

Я сберегу тебя от себя, говорит он, доколе светит над миром людей их раскалённое жёлтое солнце.

Всё не так, отвечаешь ты, то не шар плазмы — ходит по небу огненное колесо, и раз уж вспомнила это, то отыщу тебя, где бы ты ни был.

Слишком светла эта ночь, можно увидеть и чудо, и потому, подхватившись, лес прорастает обратно: забудь поскорей, для тебя лучше — так; пятится в тень подземное время, но ты не сдаёшься, и сделав единственно верный шаг, свет проникается тенью.

Нет следа (продолжение)

Пути писательского воображения сложны, загадочны и непредсказуемы. И не то чтобы поддаются контролю. Я пишу в «сериальном» формате (я ещё сформулирую и напишу об этом), который сложился у меня задолго до того, как сериалы победили всё, кроме игр. Так работает моё воображение: собирая истории из кусков. Хоть это бывает и редко, но я могу даже рассказ превратить в историю в рассказах.

И вот однажды я написала финал.

Не было больше ничего, только то, как всё заканчивается на берегу моря. Чем заканчивается. И для чего всё это было.

Но я, конечно, стала думать, что же должно случиться, чтобы привести к нему.

Я думала, и думала, и сперва написала «Амут» — вторую главу.

(Она была рассказом на далёкий отсюда Колфан, но в рассказе получилось сто тысяч знаков, и когда я написала первые сорок, а это всё ещё не была и половина сюжета, я поняла, что нужно написать что-то другое. Написала тогда «Хозяйку перехода».)

Прошли годы… гм.

В прошлом году я написала первую главу:

«Винни принёс на ужин три огромные птичьи ноги, купленные в роболотке прямо у спуска в канализационный туннель. По заверениям администрации Берри, граждане, выпавшие из социального рейтинга, в урбапланировании не учитывались. Та же администрация прозорливо размещала весь дешёвый стрит-фуд в стратегически важных местах — поближе к покупателям. Например, к «выпавшим из рейтинга» флибустьерам. Они учитывались, когда приносили пользу, и нет — когда город должен был бы принести пользу им.
Почему «флибустьеры»? Потому что бороздят моря говна. Гордое самоназвание.
Жители Настоящей Берри, города под небом, называли их новыми крысами или какашечными аллигаторами — каллигаторами.
Для флибустьеров жареные птичьи ноги из роболотка будут деликатесом. Противно, думал Винни, но так и есть. А эти ноги ведь даже не на птицах выросли.»

(В слегка сокращённом виде и с вырезанными обещаниями остального сюжета, стала рассказом на Большой куш прошлого года, а потом в том же сокращённом виде вышла в сборнике.)

Написала первую главу и поняла, что настало наконец время написать всё остальное.
В общем, сперва я придумала финал.
Я поняла, что это будет за история, поняла, чем она закончится, и написала. Этот монолог — подсокращённый и причёсанный — действительно есть в финале «Нет следа». И то, что происходит в финале, — это ровно то, что я придумала заранее, то, о чём эта история.
О том, что приходит неизбежно.

Так что я отправила героев к берегу моря, ведь космос — это разлитая в пустоте чёрная вода событий, в нём прошлое и будущее могут быть любыми, а настоящего нет. Есть только то, что мы способны увидеть, исходя из своих ограничений. И если мы забываем что-то, то это навсегда.

Я хотела написать эту историю очень давно, и всё дело было в береге моря. Морем всё начинается, им всё заканчивается.

==========

Ридеро | Литмаркет | Букмейт | Автор.Тудей

==========

И да, у меня были и карты этого путешествия — его середины. 😅

Что делать, если вы во временной петле

Написала про три дня сурка — «День сурка», «Зависнуть в Палм-Спрингс» и «Перезагрузку», про игры и про то, где же ответ, почему такие вещи происходят и что с ними делать.

Бродячий Цербер

Под забором спит Цербер с тремя лапами и двумя головами,
так уж вышло, что он кое-что потерял, пока добирался до этого места.
Четвёртая лапа тихонько растёт во сне,
третья голова потеряна — отдана
в обмен на возможность предсказывать нужный момент,
начало эпохи потерь, мира конца,
личное время Цербера.
Он проснётся, и время то истечёт. Наступит финал не только его эпохе.
Вот сейчас — только лапа сперва отрастёт.
Цербер во сне улыбается; переваривает сновидения
кудлатый его живот.
Надо проснуться, припомнить, что было тогда,
когда первая битва в мире звучала.
Надо припомнить и повернуть назад.
Надо начать сначала.
Цербера будто штормит
между новым и старым слогом.
Рваный край или же чёткий ритм?
Верность или свобода? Он скалится, тихо рычит во сне, бьёт по земле хвостом;
чтобы не выдать себя, он видит ещё один сон.

———————————————————————-

Церберу снится Титаномахия.

———————————————————————-

Во время Титаномахии Цербера ещё не было,
но как бы и был он — «в проекции».
Он витал над сражением вместе с другими,
такими же отголосками нерождёнными
будущего ещё не предрешённого, не явленного.
Половина его товарищей была создана титанами,
вторая стояла за олимпийцами.
Но между собой отголоски не ссорились.
Им всё равно было, кто из какой пришёл линии.
Ведь и те, и другие знали: победят олимпийцы, титаны ли,
но всё равно скормят половину из них той второй половине,
что останется. В общем, вертел Цербер ту Титаномахию.

Перекидываться Цербер наловчился в том первом из всех тринадцатых
столетий, что прожил (и ещё проживёт, конечно).
Время тогда было скучное, вот он и человеком быть попробовал.
А потом хоронился в лесах от всяких обидчиков,
что прозвали его демоном.
Он себя считал честным чудовищем, демон — это как-то оскорбительно.
Будут ещё времена, в которые его доводы бы поняли.
Его бы самого бы погладили.
Отменили бы в честь него пару личностей.
Передумали бы. Переотменили обратно. Возможно, так и оставили бы.
Хоть какое-то развлечение, думал Цербер тогда,
догрызая очередную ветку в сердце очередной чащи.
А то тут одна лишь скучища.
В общем, перекидываться он научился —
и похоже, вот это его и подставило.

Цербер осторожно просыпается. По-собачьи встряхивается.
Косит сонным взглядом, вздрагивает.
Поводит правой головой, затем левою — и превращается
в человека — ну совершенно одноголового.
Даже недурён собой, кое-кому нравился.
Цербер чешется, морщится, к забору прислоняется и думает:
ну вот и снова Титаномахия.

Среди отголосков над полями Титаномахии
у Цербера есть два друга, оба из войска титанова:
один, значит, дуб, достаёт ветвями до неба,
корнями до земного диска краешка.
На ветвях того дуба обитают целые виды,
прячутся в них от смертельно горячего солнца, а в корнях его —
от холода. Мир титанов покрыт проплешинами
льда и пламени, это планета контрастов и магии.
Второй друг Цербера — двухголовая ящерица.
А может — и двутельная, он и так, и так о ней думает.
Вместо лап у неё растут чудны́е пружчиночки,
а к голове вертикально приставлена ещё одна ящерка.
Глядя на это, Цербер всё думает:
чем они срослись там? Как они устроены?
Цербер из мира, где наука приходит вслед за магией.
Воля богов такова, такова очерёдность развития.
Титаны же против: они любят лишь магию.
Лишь странные вещи, созданные воображением.
Но что до отголосков будущего,
то ни Цербер, ни его товарищи,
не считаются, кто из них хуже, кто лучше, кто выживет,
кто достоин, а кто мусор цивилизации.
Вся эта Великая Битва Выбора,
идёт мимо них, им она до лампочки
(хоть накаливания, а хоть питаемой магией).
У них-то самих никакого выбора.
Только ждать, кто ж в этот раз выиграет.
В первый раз победили титаны, и настала магия.
Все чудовища олимпийцев погибли, как не случившиеся.
И только Цербера титаны оставили.
Порешили меж собой его использовать по назначению.
Он же создан, как сторож, так пусть сторожит тогда.
Пусть следит, как всё выйдет и чем всё закончится.
Дело ведь было ни в том, что титаны выиграли,
а всегда только в том, чтобы мир в итоге выстоял.

Так что всё возвращается к Титаномахии.
Побеждают боги, титаны, титаны, боги, титаны, боги.
Время схлопывается, разворачивается, снова схлопывается.
Вновь сначала, и каждый раз Цербер видит всё.
А что до вот этого раза, текущего,
он считает, что вышло неплохо практически:
дотянули почти до космоса.

Вот теперь Цербер окончательно просыпается.
На мир, что к концу подошёл, смотрит задумчиво.
Что сказать, когда спросят про мир?
Сказать, что видел утопию?
Настоящую, давно уж обещанную.
Он и сам как-то вырвал о ней предсказание
у одного духа источника. Так рычал на него,
что дух водою обгадился.
И чтобы спасти свою не совсем вечную жизнь
предложил дар видеть то, что ценнее свободы.
Вот так у Цербера не стало одной головы.
Но тогда он не знал ещё, за что именно её отдал.

Настоящая утопия, думает Цербер, прям как обещано.
Так и скажу им: наконец, наконец-то стал ей свидетелем.
Все равны меж собой — потому что мертвы окончательно.
Тут осталась одна лишь «проекция».
Поле ровное. Достигнуто просветление.
И реально все битвы навсегда окончены.
Сражаться-то некому.
Светит идеально круглое солнышко.
Цербер скажет: видел смерть я последнего
земли обитателя. В общем, всё теперь кончено.
Им придётся поверить: спрашивать-то больше некого.
Надо пробовать заново, скажет он, пробуйте, пробуйте.
Вдруг однажды получится.

На него возложена миссия,
и титаны, и боги ему сочувствуют:
как живёт бедный Цербер, свидетель всему и вся?
Тяжело быть последним, кто в мире останется.
Кто подводит итог: так, мол, и так,
далеко ль всё зашло,
какие были камни, какие течения.
В чём провал. А провал есть всегда.
Мир такой переменчивый.
Так что они слушают внимательно и корректируют
свои действия, планы, стратегии.
Он молчит об одном: каждый раз
в переменчивом мире есть вещи и неизменные.

Неизменные вещи — с ними он сталкивался.
Но его блуждания и превращения —
где в них место для чего-то неизменного?

———————————————————————-

После третьей из тех Титаномахий, где победа была за олимпийцами,
где-то в веке двадцатом Церберу встретилась
смотрящая на него с любовью женщина.
Он мог бы соврать себе (больше тут никто не услышит),
что не помнит ни имя её, ни глаза, ни губы.
Что не боится столкнуться с ней снова под их общей крышей.
Что потерь не боится и боли.
Только смысл врать, если, сколько виткам не виться,
ни в одном он больше не подойдёт к ней снова.
Он бежит, он скрывается, он хоронится,
всё в тех же лесах, в их древних и мрачных чащах.
Ах, леса, чудовищам верные братья,
адским псам, чьё хрупкое сердце сломано.

———————————————————————-

Когда мир заходит в тупик?
— Это решать Церберу.
Когда запускать обратный отсчёт?
— Это решать Церберу.
Всё, что было прекрасного в мире, вчера истекло.
— Каждый раз именно это решает Цербер.

———————————————————————-

Ныне Цербер прячет лицо, но в тот первый раз он всё рассказал:
мир уже случался, хотя был совсем другим.
Я его пережил уже пять или шесть… восемь раз?
А ты — ты уйдёшь, и что же мне делать таким?
Посмотри на меня, я ведь адский пёс.
Этот мир — просто ад, и я его сторожу.
Для чего мне то, что мне вообще не понять?
Кто я теперь, когда на тебя смотрю?
И она тоже долго смотрела в ответ,
он не выдержал, снова заговорил:
смерти нет мне, я не смогу вослед
за тобою спуститься в Аид.
И она улыбнулась: моё имя — любовь.
Говорят, я сильнее титанов, сильней богов.
Если так, я вернусь, просто жди меня, слышишь? Вернусь.
Просто жди, мой любимый, бессмертный мой пёс.

———————————————————————-

Ровное поле, мир опустел — подошло время первой из битв.
Возвращается цикл к началу, змея кусает свой хвост.
И Цербер — Цербер сохраняет человеческий вид.
Человеку соврать попроще, он же не пёс.
Он ответит подробно, но в каждом ответе немного солжёт.
Он умело развеет богов и титанов сомненья.
Правда в том: Цербер ждёт. Цербер ждёт.
Неизменная вещь остаётся всегда неизменной.
Если б только знали они, какой им движет мотив.
Что давно он пускает их поезда под откос,
Что давно он решил: цикл так и должен идти.
Цербер врёт в ответ на тот самый вопрос.

———————————————————————-

Просто жди.
Цербер ждёт.

———————————————————————-

«Моё имя — любовь. Говорят, я сильнее всего.»
Он её потерял, люди живут очень мало.
В новом мире всё было иначе… кроме неё.
Он глазам не поверил. Она его не узнала.
И он спрятал и сердце своё, и лицо,
отвернулся, но был для неё вечной тенью.
Он её охранял, отгонял подлецов,
ждал, любил, проникал в сновиденья.
Каждый мир, каждый новый виток
она снова рождалась, но если однажды
цикл прервётся, канет в бездну его любовь —
тут уж выборы и развилки станут не важны.
Цербер любит её, конечно, издалека.
Но со смертью её — виток, считай, на исходе.
Цикл прервётся? Дудки. Он навсегда.
Цербер скалится: мне другой вариант не подходит.

«Сола»

Пак рассказов «Про будущее»: рассказ номер десять, «Сола».

Короткая история о вселенских созвучиях.

«…Музыка вибраций создана для неё, с помощи музыки она думает, так следует своему стремлению. Так запускает алхимию холодного синтеза, сборочные оранжереи и фабрикационные узлы. Так сеет и сеет, от точки к точке, расширяя поле борьбы с энтропией.
Выигрывая там, где иные сдавались и теряли последнее. А третьи отчаянно и безрассудно вступали в сражение, гибли, но оставляли хотя бы отблеск. Отзвук надежды…»

На моём сайте, литмаркете, автор.тудей.

Пространство Откровения

В цикле про ингибиторов и всех остальных есть вот это: «На севере Галактики» / «Galactic North» (1999) [2303 — прибл. 40 000 годы].
Раньше него написаны только «Сон в растяжённом времени» и «Шпион на Европе», и Рейнольдс признаёт, что он, когда их писал, ещё не совсем знал, что это будет.
Зато датировка событий «На севере Галактики» (40 тыс. лет нашей эры, не хухры-мухры) выдаёт в нём рассказ-который-всё-объясняет.
И когда я это увидела, то сказала себе: «А-а-а! Узнаю брата Колю!»

Рассказ (лист А3 / пачка стикеров / кусок блокнота / старая тетрадь / бесконечный файл в самой важной папке / красные кленовые листья с вытатуированными на них тонкой иголкой никому не ясными знаками), который всё объясняет, — это вот какая штука: миг счастья, когда тебе вдруг приходит видение настолько огромное и масштабное, что потом ты двадцать лет не можешь из него выгрестись.
А главное — совершенно не хочешь.

Начитавшись про ингибиторов, я написала в феврале на сюрнонейм совсем плохой, но хотя бы очень короткий рассказ (и ещё один неплохой, но не про них, тоже очень короткий, и он никому не понравился, хотя в нём всё было правдой; зато мне стало немного легче, когда я это выплеснула). Сама я придерживаюсь иного взгляда на машины.

Поскольку сейчас я прочла из той вселенной всё, что было переведено, то нужно подвести итоги.

Во-первых, я, кажется, обожаю творчество Аластера Рейнольдса. Жалко только, я об этом не знала в тот год, когда он приезжал.
Мир космического рассеяния, где путь — почти всегда в один конец, потому что длится десятилетия, где ультранавты похожи на всю старую космическую фантастику сразу, а галактика (почти) обречена, меня завораживает. Болела я, кстати, всегда за сочленителей. Надеюсь, обитатели «Надежды» в самом деле выживут.

Во-вторых, да, Биоварь украли всё, что смогли. И что не смогли — тоже украли, только очень плохо.

Ну и в-третьих, романы у Рейнольдса странные, и выдержит их, возможно, только фанат. Повествование — как ровное поле, в конце которого внезапно оказывается обрыв, а потом гора. «Пропасть Искупления» — так и вовсе форменное издевательство. Три четверти романа не происходит ничего, что выглядит как значимое, старые герои исчезают в пустоте просто так, не то что без пафоса, а почти без оснований к тому, зато потом события несутся со скоростью «Ностальгии по бесконечности» и врезаются в читателя, как Силвест в нутро Гадеса.

Романы странные, а рассказы удивительные.
Мой любимый, правда, не отсюда, и это даже не «За Разломом Орла» (хе-хе-хе-хе), хотя, так уж вышло, тоже был экранизирован в «LD&R-1».

Рейнольдс пишет:

Вот это представление об истории будущего как о единой вымышленной сущности, намного превосходящей по размеру совокупность её частей, всегда оставалась со мной, и во многом именно поэтому мне так нравится этот жанр. Зачастую его принижают, списывая все на лень: мол, зачем изобретать новый мир, когда можно взять готовый из уже написанной книги. Не соглашусь. Как по мне, написать вторую историю об уже существующей вселенной обычно сложнее, чем создать новую с нуля. Приходится работать при заданных правилах, а это серьёзно ограничивает писательскую свободу. Коль скоро в первой истории вы упомянули изменившее мир изобретение, оно должно войти в текстуру второй, если только действие этой второй хронологически не происходит раньше. В последнем случае во второй истории нельзя упоминать детали, противоречащие логике первой. Когда вы пишете восьмое или девятое произведение для такого вот цикла, в вашем воздушном пространстве уже не протолкнуться. В определенный момент достигается порог, когда запихнуть что-то новое в хронику становится так дьявольски сложно, что писатель может все бросить и переключиться на что-нибудь другое. Думаю, всегда самое сложное – понять, добрался ли ты до этого порога.

Не знаю. Хочется сказать, что можно правила придумать такие, чтобы в них удалось вписать, что хошь.

Может быть, это только пока, но сейчас я что угодно могу подшить в истории Оси, а что не влезет — так то в Страну болот и камней. И я стараюсь этим не злоупотреблять, мне неловко, что я повторяюсь.
С другой стороны, кому это интересно и важно, кроме меня? Кто об этом хоть знает? Не правила ограничивают, а обнародование. Безвестность — вот рассказчицкая свобода.

Про дилемму и Северянина

Я покидала всюду один старый короткий рассказ (я больше не пишу такого и даже тогда не писала; он старорежимный и наивный в этом; люди пишут такое всерьёз, если не знают, что за примерно сто (ладно, семьдесят) последних лет фантастика двинулась вперёд, так я обычно говорю; но зато существование этого рассказа — повод поговорить об одной дилемме; в общем, я разместила ещё один старый рассказ и даже не буду отнимать у него право на номер — он шестой из «Будущего»), но анонсировать я его не буду.

Из курса школьной литературы поэт Игорь Северянин известен двумя вещами: а) ананасами в шампанском («весь я в чём-то норвежском, весь я в чём-то испанском» — вот так надо зарабатывать бессмертие, и это не сарказм); б) тем, что не стеснялся никогда своих ранних произведений, справедливо заявляя, что все мы откуда-то родом.

В «Шутке Мецената» Аверченко истинный талант, явившись, заявляет о себе такими строками: «В степи — избушка. / Кругом — трава, / В избе — старушка / Скрипит едва!..». Первое, что он написал. Он помнит об этом и ни капли скрипучей старушки не стесняется.

Но это дилемма: гордиться или стыдиться? Все мы откуда-то родом, я помню, откуда я, но рассказывать об этом каждому встречному не планирую. Я думаю, творцу необходима безжалостность. Резать лишнее, убивать ненужное, отказывать от того, что планировалось годами, если оно больше не подходит к истории (чтобы люди не говорили потом что-то вроде «как жаль, что последние пять минут этого сериала так и не сняли»). Кто-то бережно собирает написанные в махровые времена миниатюры, кладёт их в сборник, а потом продаёт читателю как настоящие произведения. Потом я читаю этот сборник, и у меня темнеет в глазах от злости. Можешь лучше, видишь, что больше не катит, — уничтожь, спрячь, перепиши.

Признай, что рукописи не горят, но устаревают.

Все мы откуда-то родом, но существуем не в прошлом, а в настоящем. (А для кого-то время и вовсе — спутанная нить.)

Держаться за ушедшее равно отказываться от настоящего.

Конечно, прошлое не состоит из одной только скрипящей старушки, иногда ты открываешь пожелтевшие страницы и видишь там проблеск того, кем станешь. Иногда даже не можешь сама сказать, почему что-то должно выжить, почему именно это, а не что-то другое.

В общем, анонсировать я его не буду, но и вырезать тоже. Там есть два предложения, которые мне нравятся. Проблеск того, кем я не стану.

В очередь

И дело, значится, такое.

Есть хор, в котором ты поёшь. Тебя туда отправили насильно. Петь ты не хотел и не умел, но всё равно пришлось.

В хоре двадцать человек, все поют, ты — открываешь рот и издаёшь звуки. Ты двадцать первый. На дворе, притом, девяносто третий год. Если ты помнишь, что я имею в виду, конечно.

На сегодня это всё. Спи.

 

Мы говорили о хоре. Ты уже успел в него поверить?

От песни зависит всё. От той, которую вы репетировали весь чёртов девяносто третий. Помнишь вашего учителя? Вы звали его «мокрецом», но ни один из вас не знал, что это означает. А ведь он им и был. Вспоминаешь? Как он прижимал платок ко рту, пожирая глазами ноты? Потому что не мог показать вам, как шевелится его раздвоенный язык, заталкивая подальше в жаркое нутро несыгранную, неспетую мелодию.

Ну что, испугался?

И на сегодня это всё. Ешь.

 

Вот твой смартфон. Позвони дочери, а не жене.

Слушай, что она скажет. Самые простые слова, но если ты не доверишься мне, они никогда не смогут прозвучать. Потому что её самой не будет.

Нет, это не «обычная коррекция времени», время в этом не нуждается. В нас не нуждается. Ему вообще ничего не нужно.

Поэтому мы и должны убедить его, что чего-то стоим. Вот ты — чего ты стоишь, ученик мокреца? Ты думаешь, ты чистенький? Свеженький? Самостоятельный?

В тебе дремлют его мемы. Его знаки. Его знания. Его метка на твоём челе. Ты — бомба.

Какая хочешь: хоть «инфо-», хоть «темпо-».

Поговорил? Иди погуляй. Сегодня можно.

Там, если что, вёдро.

 

Верно, ты всё увидел верно. Мы в конце времён. Солнце УЖЕ разбухло и поглотило Землю. Мы с тобой в никогда, я и ты, двадцать первый. Я? Ты не признал меня? Я — двадцатый. Твой предшественник. Но моё время заканчивается, наступает твоё.

Не ори. Мы не люди, ты и я. Мы байстрюки. У нас одна мать и разные отцы. Мой — бомбист, твой — мокрец.

Мать? Время. Да, она женщина, Пратчетт был прав. Помнишь Пратчетта? Забудь. Ты так и не сможешь его прочесть.

Потому что.

Потому что ты не вернёшься в девяносто третий год, вернусь я и спою твою партию «Во поле берёзки» или что вы там мучили. И проживу твою жизнь — я, а не ты.

У тебя будет другая задача. Ты будешь ждать двадцать второго.

 

Подумал над предложением?

Ну да, это было не предложение.

А думаешь, мне хотелось? У меня тоже была своя жизнь, там в тысяча восемьсот девяносто третьем. Почему именно за семь лет до? Не знаю. Какое-то волшебное число.

Меня тоже выдернули из собственной шкуры и поставили перед фактом: чтобы была сила, нужна противосила. Теза, антитеза. Единство и борьба противоположностей…

Я понимаю в этом ещё меньше, чем ты, двадцать первый. Я только знаю, что именно так оно и работает.

 

Ты прав, я соврал. Нет никакой диалектики. Но не печалься, твоё время придёт, когда ты сам займёшь место двадцать второго.

Справедливость? Что ты о ней знаешь, незаконнорождённый отпрыск мёртвой идеологии и прошедшего времени?

Лишь те из нас, кто верит в перемены, оказываются здесь. Ну кто-то ж должен? Удерживать на грани время, сопрягать две стороны моста, два чёртовых, источенных убийствами и болью берега. Что движет время? Историю по её извилистому пути? Это цитата, если ты не понял.

Ну не рыдай, мужик ты или где? Мне тоже было тяжело, но что поделать?

Так было и будет впредь. Лишь прошлое в глазах людей прекрасно.

В грядущем будущему места нет.

 

Ну… мне пора. Лихом не поминай, и всё такое.

Прощай… братишка.

«Занзибу»

Серия историй про то, что странное всегда рядом.

«Занзибу» — о том, что ничто придуманное не исчезает бесследно, а страна фантазий поджидает за углом даже тех, кто давно вырос.

Мы выросли, обросли бытовыми заботами, и теперь у нас в руках вместо атласа Небыляндии — книжки по самомотивации. Вместо мечты — тоскливая безнадёжность. Вместо… угла в комнате — зелёная круглая дверка, а на ней надпись: «Съешь меня». А дальше — кротовья нора в Бездну воображения, встреча с персонажем собственных подростковых рассказов и самый верный финал всех историй про героев.

На сайте, литмаркете или автор.тудей.

Бай-бай, 20-й

Сперва мини-саундтрек — песня года, по-прежнему (увы) актуальна: Максим Леонидов — Mon Amour.

 

А теперь мой год в текстах, потому что лучше уж его в них мерить, чем во всяком там печальном.

Хамена:

«— Ближе к краю ифантов лишь Полуночная гавань, — усмехнулся Мэйг. — Но туда мне удалось попасть не сразу. В Порту Ледовом я учился в университете. Всё время посвящал инженерии и химии и, наконец, прошёл отбор: раз в год ифанты искали тех, кто станет для них агентом во внешнем мире. Я помню день, когда впервые вошёл в посольство: чёрный куб на площади Трёх звёзд, ни дверей, ни окон я снаружи не увидел. Не зная секретов, в здание никто войти не сможет, только для тех открыты двери, кого ифанты выберут — и бывали годы, десятилетия даже, когда не выбирали никого. Я был отобран. Я прикоснулся к вещам, столь удивительным, невероятным, невозможным. Мне было позволено их изучить. Я изучал.

— Я помню и другой день, — добавил он, помолчав, голос у него стал ниже и мягче. — Тогда меня перевезли в Полуночную гавань, и я шагнул на пристань города, разделённого надвое. Тьма на одной половине, радуга напротив. Жил я на стороне мореходов, но приходил каждый день в ту часть, что принадлежит ифантам…

Его взгляд застыл. Я рассматривал Мэйга, не скрываясь: вот его густые брови поднялись чуть выше, глаза раскрылись. Он втягивал ноздрями мороз с примесью тумана с другой стороны корабля и выдыхал пар. Губы чуть шевелились, снова он произносил что-то беззвучно.

— Эридда не желает поддерживать торговые отношения с ифантами, — заговорил он опять, уже обычно. — Единственная возможность познать самые удивительные тайны континента — это отправиться в Ледовый. А при толике удачи — получить разрешение жить в Полуночной гавани.

— Но никого из чужаков давненько не пускали в сами леса.

— Верно, — кивнул Мэйг машинально. — Техники аугментации, удивительные материалы, стойкие растения, лекарства от смертельных болезней.

— И всё это гниёт в лесах.

И он снова кивнул.»

 

И эпилог к ней, aka «Дикарь»:

«У южного неизменного города пароход останавливается лишь на ночь. Так что поздно, не поздно, а Дикарь выбирается на берег и идёт к старшей по смене.

Южный город накрыт куполами. Массивные, вросшие в землю фундаменты, стальные каркасы, стекло толщиной в рост человека. Прозрачные трубки вентиляции и проводников солнечного света. Выходя наружу из-под куполов, люди надевают маски и становятся похожи на неведомых животных с огромными пустыми глазами и беспомощной, вялой пастью.

Дикарь проходит автоматический шлюз, ступает на улицы южного города и кашляет: тут трудно дышать, воздух сухой, мёртвый, отдаёт горелой тканью. Маска нужна здесь, а не снаружи.»

 

«Что горечь и мёд» (рассказ только для одного человека; я тебя люблю 🙂 ):

«Он спустился только, чтобы увидеть её своими глазами. Затеряться в толпе, напирающей на силовые ограждения. Подобраться как можно ближе, впиться взглядом в Императрицу, раз нельзя обхватить её руками, пронзить языком её рот, прижать мягкую грудь к своим рёбрам. Как мечтает сделать в толпе каждый, любого вида, пола, аугментации, происхождения и материала. Императрице невозможно сопротивляться. Она — альфа и омега, соль и вода, без неё нет жизни, всё в ней совершенно и притягательно до последней, самой крайней степени. Она — утоление. Она — желание.

Вот об этом нужно написать.

[…]

…или бросься под ноги тому самому звероподу — гигантской туше с лапами толщиной в среднюю лифтовую шахту, высотой в пять этажей. Потому что лучше мгновенная смерть под ходячей горой, чем жизнь с воспоминанием о том, как однажды ты написал стихи, которые персональным императорским указом были переведены на язык элементарных частиц и отпущены бродить во Вселенной, дабы любая разумная раса, сколь бы далеко во времени и пространстве она не родилась, могла их услышать, записать, расшифровать…»

 

читать дальше «Бай-бай, 20-й»

«Последние»

Рассказ "Последние"
Последние

И последняя из пятачка волшебных историй (я чувствую, что это любимая, потому что — ну конечно же — самая печальная; как время, и существование, и то, что проходит, но оставляет следы).

«Последние» — история об одной ошибке и потерянной душе. Когда-то давно Дети Туманов и их спутники прибыли в человеческий мир и расселились в нём, и много веков длилось их время. Потом пришёл день, когда осталось из всего странного народа людей и животных только двое.

сайт | литмаркет | автор.тудей

«Починка»

Рассказ из сборника «Бестиарий. Книга странных существ».Иллюстрация
Короткая история о сверхъестественной помощи и о том, откуда приходит спасение.
С двух сторон к одной и той же сказке про Водяницу, способную починить судьбы, приближаются Нелли и Егор, несхожие и не имеющие ничего общего — но только на первый взгляд.

Именно здесь впервые появилась Злата, волховица из сеттинга про волшебных жителей страны Туманов.
В старой редакции Злату звали иначе, но это уже была она.

Рассказ можно прочесть на моём сайте, литмаркете или автор.тудей.

Планета ковчегов

В повести Н.К. «Музейный ряд» последние люди не валяют дурака на твёрдом Нептуне, не сражаются на бескрайних просторах постапа за глоток бензина и не спят в тубах, пребывая рабами виртуальности.

Они даже не названы последними прямо, но именно этот эпитет должен возникнуть в голове читателя к финалу повести.

Почему же выходит именно так?

«Музейный ряд», обложка

Начало книги встречает нас оглушающей жарой. Мертвы все звуки, кроме унылых шагов главного героя, Ивана, контролёра на проекте очередного ковчега. «Очередного» для человечества, но не для Ивана; в его жизни, как и в жизни его коллег, этот проект будет первым и последним рабочим. Земля отправляет ковчеги раз в поколение. Иван помнит тот, что улетел в его детстве. Он, почти наверняка, застанет ещё один.

Но руку приложит только к текущему.

Мы узнаём это сразу же, как и всю историю: Иван идёт вдоль «музейного ряда», бесконечной аллеи моделей уже улетевших ковчегов, и это огромные экспонаты. Каждый из них величиною с дом, от классической дачной одноэтажки в начале до высоток ближе к концу.

И каждый раз Иван проходит лишь малую часть этого ряда. Смена экспонатов и отмеряет время внутри повести. Там нет ни закатов, ни рассветов, ни дней, ни ночей — и мы не знаем, их просто нет по какой-то причине или нам всего лишь не рассказывают о них. Мы знаем лишь, что вчера Иван видел «Кассиопею», «Громовика» и «Одержимость». А сегодня он пройдёт мимо «Богомола» и «Грозового перевала».

Названия ковчегов — наследие вкусов соответствующего поколения. Некоторые звучат странно, другие ещё страннее.

Между посещениями музейного ряда Иван работает и находится дома. Дом — это капсула в «сотах», человейнике, циклопическом коме слипшихся икринок-капсул. Их бесконечно перемешивает автоматика сооружения, чтобы каждый из жителей мог в своё время оказаться на внешней стене этого огромного обиталища и получить дозу солнечного света. Солнце нужно людям, чтобы не сойти с ума, но часто на нём быть не рекомендуется.

Работа — это другая капсула, она же транспорт; по расписанию рабочая капсула присоединяется к человейнику, высасывает оттуда Ивана, как муравьед муравья, отвозит к наземному центру управления орбитальной верфью. Очевидно, что Иван мог бы работать из своей домашней капсулы, но эти перемещения, эти ежедневные миграции необходимы, чтобы внести одновременно и стабильность рутины, и какое-то разнообразие в жизнь Ивана.

читать дальше «Планета ковчегов»

От севера до Побережья

От севера до Побережья Был день, и я решила написать на какой-то там по счёту отбор в «Самую страшную книгу». Я придумала три рассказа. Один под руцой Смерти, другой под эгидой Завоевателя.
А от третьего у меня было только название.
Какой-то голос сказал у меня в голове: «Муравьи играют в волков». Три слова и предлог, звучало потрясающе, но я не знала, о чём это, что это значит.
И стала об этом думать.
Тогда я не могла представить, каким оно станет, даже когда придумала тот рассказ. Хотя к его концу почувствовала, что, гм, это не конец.
Не знала, что будут два варианта, один пойдёт на конкурс, он, этот вариант, будет законченным, настолько, что в финале герой умрёт.
И будет второй. И второй будет не концом, а началом.
(Гриша прочитал оба варианта, сначала окончательный, а потом тот, который начало. И сказал, что всё правильно: это герой прошёл первый вариант, а потом начал снова, как в «Дне сурка», и в этот раз учёл все ошибки. И выжил.
Очень может быть.
Точно скажу, что этот герой цеплялся за свою историю клыками и когтями — благо, они у него есть.)

«А ведь склеп, подумал Алонсо, на момент наложения печати мог быть заполнен весь. Всплыло в памяти намертво вызубренное: отрог и всё под ним, над ним и вокруг него принадлежало Сольерам. Их имена и колена, цвета и метки заполнили мысли Алонсо, и он даже затряс головой, загоняя ненужное нынче никому знание обратно в темноту. Сольеры были… не так уж опасны, подумал он. Для него. Были бы. Он едва слышно хмыкнул, глядя на полумёртвый склеп. Здесь, на окраине своего обширного лена, кто-то из старых хозяев пытался, как и многие другие, переждать трудные времена. Сунул голову под крыло в надежде, что гражданская война пройдёт сама, как простуда на седьмой день. Наверняка он, она или они взяли с собой и несколько слуг, но теперь не поймёшь, кто был кто, остались только истлевшие тела, тёмные кости, грустно лежащие в вышедших из строя саркофагах.»

Прошло время, я всё держала в голове, что надо написать продолжение. Один рассказ, я знала, что там будет, чем всё закончится.
Ну, я так тогда думала.
Но потом, совершенно неожиданно, родился «Солнце спит в янтаре». Его не было в проекте, и героев его не было в проекте истории. Но таково свойство всех персонажей этой повести: они настойчивые, цепкие и очень хотят жить.
«Муравьи…» были тезой, «Солнце…» стало антитезой, а от них уже рукой подать до синтеза.
читать дальше «От севера до Побережья»

Страница 1 из 3
1 2 3