Сперва мини-саундтрек — песня года, по-прежнему (увы) актуальна: Максим Леонидов — Mon Amour.
А теперь мой год в текстах, потому что лучше уж его в них мерить, чем во всяком там печальном.
Хамена:
«— Ближе к краю ифантов лишь Полуночная гавань, — усмехнулся Мэйг. — Но туда мне удалось попасть не сразу. В Порту Ледовом я учился в университете. Всё время посвящал инженерии и химии и, наконец, прошёл отбор: раз в год ифанты искали тех, кто станет для них агентом во внешнем мире. Я помню день, когда впервые вошёл в посольство: чёрный куб на площади Трёх звёзд, ни дверей, ни окон я снаружи не увидел. Не зная секретов, в здание никто войти не сможет, только для тех открыты двери, кого ифанты выберут — и бывали годы, десятилетия даже, когда не выбирали никого. Я был отобран. Я прикоснулся к вещам, столь удивительным, невероятным, невозможным. Мне было позволено их изучить. Я изучал.
— Я помню и другой день, — добавил он, помолчав, голос у него стал ниже и мягче. — Тогда меня перевезли в Полуночную гавань, и я шагнул на пристань города, разделённого надвое. Тьма на одной половине, радуга напротив. Жил я на стороне мореходов, но приходил каждый день в ту часть, что принадлежит ифантам…
Его взгляд застыл. Я рассматривал Мэйга, не скрываясь: вот его густые брови поднялись чуть выше, глаза раскрылись. Он втягивал ноздрями мороз с примесью тумана с другой стороны корабля и выдыхал пар. Губы чуть шевелились, снова он произносил что-то беззвучно.
— Эридда не желает поддерживать торговые отношения с ифантами, — заговорил он опять, уже обычно. — Единственная возможность познать самые удивительные тайны континента — это отправиться в Ледовый. А при толике удачи — получить разрешение жить в Полуночной гавани.
— Но никого из чужаков давненько не пускали в сами леса.
— Верно, — кивнул Мэйг машинально. — Техники аугментации, удивительные материалы, стойкие растения, лекарства от смертельных болезней.
— И всё это гниёт в лесах.
И он снова кивнул.»
И эпилог к ней, aka «Дикарь»:
«У южного неизменного города пароход останавливается лишь на ночь. Так что поздно, не поздно, а Дикарь выбирается на берег и идёт к старшей по смене.
Южный город накрыт куполами. Массивные, вросшие в землю фундаменты, стальные каркасы, стекло толщиной в рост человека. Прозрачные трубки вентиляции и проводников солнечного света. Выходя наружу из-под куполов, люди надевают маски и становятся похожи на неведомых животных с огромными пустыми глазами и беспомощной, вялой пастью.
Дикарь проходит автоматический шлюз, ступает на улицы южного города и кашляет: тут трудно дышать, воздух сухой, мёртвый, отдаёт горелой тканью. Маска нужна здесь, а не снаружи.»
«Что горечь и мёд» (рассказ только для одного человека; я тебя люблю 🙂 ):
«Он спустился только, чтобы увидеть её своими глазами. Затеряться в толпе, напирающей на силовые ограждения. Подобраться как можно ближе, впиться взглядом в Императрицу, раз нельзя обхватить её руками, пронзить языком её рот, прижать мягкую грудь к своим рёбрам. Как мечтает сделать в толпе каждый, любого вида, пола, аугментации, происхождения и материала. Императрице невозможно сопротивляться. Она — альфа и омега, соль и вода, без неё нет жизни, всё в ней совершенно и притягательно до последней, самой крайней степени. Она — утоление. Она — желание.
Вот об этом нужно написать.
[…]
…или бросься под ноги тому самому звероподу — гигантской туше с лапами толщиной в среднюю лифтовую шахту, высотой в пять этажей. Потому что лучше мгновенная смерть под ходячей горой, чем жизнь с воспоминанием о том, как однажды ты написал стихи, которые персональным императорским указом были переведены на язык элементарных частиц и отпущены бродить во Вселенной, дабы любая разумная раса, сколь бы далеко во времени и пространстве она не родилась, могла их услышать, записать, расшифровать…»
«3 Металлов»:
«— Мы новые крепостные, — как будто ответила ему Поэтесса. — Сиднем сидим. Кто свободен? У кого есть открепительная? Свободен тот, кто их выдаёт. Кто ставит подписи. А без открепительной куда нам идти? Нужно доказать, что ты полезен новым хозяевам. Достоин свободы передвижения. А ты, мальчик, наш приказчик. Управляющий усадьбой. Свободен лишь наполовину. Тебя высекут, как и любого, кто без спросу барина сделает шаг влево… или вправо…
Поэтесса снова погрузилась в размышления. Её чёрные, круглые глаза, в глубине которых Тимуру иногда мерещилось злое пламя, будто подёрнулись рябью. Взгляд обернулся внутрь.
Чёрт знает, кем на самом деле была эта женщина неопределённого возраста: старше сорока — однозначно, а сколько на самом деле? Наверное, меньше семидесяти. Может, и стихи у неё были в арсенале, может, даже песни, злые и яростные, как ветер перемен.
Легко было представить, как в молодости зависала она в Сайгоне, целовалась то ли с Виктором, а то ли с Борисом, пока её бурная молодость не накрылась вместе с кафе на углу и империей от Находки до Калининграда. Придумывая женщине в окне номер двенадцать прозвище, Тимур сомневался: «поэтесса» или, на новый, унижающий всё богатство суффиксов русского языка, манер — «поэтка»? Точно не «поэт»: Тимур тогда аж поёжился, представляя, как за этого «поэта» ему бы досталось.»
«Кардамон»:
«Я помню город Кардамон. Двухэтажный трамвай, маршрут на три остановки. Кардамоновые пряники.
Погодная башня, городской сад, грязный дом за окраиной. Ручной лев, собачий хор.
Кардамон, Зурбаган и все остальные заповедные зоны детства и отрочества. Города, которых никогда не было или не стало, если они всё-таки были. Мне хочется сказать, что я вспоминаю это в грязном бункере, когда снаружи пищит радиация. Или в далёком космосе, когда снаружи… тоже пищит радиация. Или в Замятинской, Оруэллской, Хакслиевской антиутопии.
Но вовсе нет. Правда в том, что и мир, и я — мы совершенно обычные. Просто иногда я вспоминаю Кардамон.
Ведь однажды я там в самом деле побывала. Пусть это пошлый, банальный поворот. Но я правда там была.»
ГЗР. Ледяная луна:
«Синий вербовщик откликнулся: он больше не странствовал, он жил в своей сторожке над пропастью.
Сторожка, кусок горы и туманная пропасть были всё теми же, а Синий вербовщик буквально рассыпался на части: вместо левой руки у него висел крошащийся обрубок, ноги не слушались, он только и делал, что сидел на крыльце домика. Лицо посерело от точек — крошечных дырочек, сквозь которые по капле уходили означающие и соединялись с туманом. Одушевляющее волшебство покидало тело старого проводника.
— Конечно, она была такой же, — проскрипел Синий вербовщик ещё до того, как Матуш задал вопрос. — Иначе я бы тебя не увёл. Кого-то надо было увести, земля не вынесла бы вас двоих. Какой-то сбой, не должны были появиться сразу двое.»
«Белый нарцисс и немного свободы» (aka вторая история «Страны болот и камней», а первая-то была про Эвридику):
«В третьем дворе провожатый остановился под мёртвым фонарём, облепленным бугристыми клочками мха, что испускали слабый розовый свет. Серые волосы провожатого тоже окрасились в розовый, глаза наполнились глубиной, губы стали ярче.
— Это третий двор, — сказал он. — Мы можем пойти дальше, к метро. Подумай.
Марина остановилась рядом, выдохнула, выпуская бабочек на волю, и они, трепеща крошечными разноцветными крылышками, вырвались из её рта и полетели вверх, к ущербной луне, маленькие чёрные силуэты на фоне её несовершенства.
— Я подумала, — ответила Марина. — Думала весь октябрь и в Канун приняла решение. И ещё полноября собиралась с духом. Я больше…
— …не можешь этого выносить, — мягко закончил провожатый. Его рот сделался больше и как-то зубастее, глаза провалились в сами себя, два чёрных полумесяца, два окошечка в страну Туманов. — На самом деле, я знаю. Я знаю всегда.»
ГЗР. Прологи и Преддверье:
«В воздухе висят тепло, и дым, и сладкий запах ночных цветов. Жар от огня согревает руки.
Хорошая ночь для ещё одной мелодии. Для того, чтобы начать путь домой. В город за высокими горами, через которые не ведёт ни одна дорога. Музыкант уже понял, что просто так до города не добраться. Что нужно доказать: ты достоин войти в него. Нужно проложить свой, непохожий на другие, путь.
Поэтому я здесь, думает музыкант. Цевница отзывается на эту мысль короткой нотой. Я помню, как это случилось. Как увидел первые врата, вход в город. Наверное, во сне. Они заперты, а ключа никогда и не было. Я положил ладонь на них — неуловимый материал, на ощупь то как дерево, то как металл, то как туманы по утру на реке. И теперь я ищу дорогу. Я пришёл сюда, чтобы собраться с мыслями. Я умею лишь плести мелодии историй, но так я и создам для себя путь.
Я войду в город вместе со своими героями.
Вот, о чём думает музыкант, пока хворост трещит и сгорает в костре.»
ГЗР. Водопад:
«Они сидят на камнях, на краю высокого берега, впереди волнуется море, уходя к горизонту тающими нитями сахарной ваты. По краям, где заканчивается влияние Острова, вода становится сперва розовой, потом белой, потом никакой — её нет, остаются лишь обнажённые теперь, тайные течения, чья сила влечёт куда-то Остров.
Буря безотрывно смотрит за край. Эл смотрит на Бурю. Даже сидящая, та выше Эл ростом, окутана блестящими как металл, подвижными волосами. Они трепещут, меж ними пробегают искры электричества.
На Острове всё время дует ветер. Внизу лёгкий, но если кто-то сможет подняться выше, то застанет там штормовой ветер. Чем дальше от поверхности, тем страшнее. Облака быстро кружат под куполом искусственного неба.»
Ещё ГЗР (то, что я не могу его написать уже несколько недель — из-за невероятно грёбаного декабря, из-за гребучей кучи дел, из-за того, что от усталости сейчас, в предпоследний-последний день я хочу только свернуться в клубок и исчезнуть — и, очевидно, уже не смогу дописать до конца года, вот это вот доводит меня до рыданий, но что поделать):
«…поезд спускался к хабу «Морской бык» — гигантскому цирку под рёбрами светового фонаря. Обнимал кольцо платформы и отказывался ехать дальше. Люди проливались на площади, мосты и переходы вокзала, и виртуальные помощники, приписанные к хабу, распределяли человеческий паводок на отдельные ручейки, текущие к гейтам, выходы из которых были разнесены на километры.
И всё случилось, когда Сэла проходила мимо раскрытых створок сканера. Вокзал всегда сливал пассажиров последних вагонов в северный гейт, построенный самым первым. Никто его не любил, в нём пахло застоявшимся временем, мрачные стены эпохи необрутализма напоминали о зарытой ныне подземке. Намеренно исцарапанные, заляпанные — и вовсе не художественно, покрытые шрамами выдуманных боёв, они вызывали только злое уныние. Травалаторы и эскалаторы вели отсюда в ту часть города, что не была ни старой, ни новой, а лишь бывшей — бывшей фабричной, бывшей жилой, бывшей почти-модной-и-артистичной-но-не-срослось, ныне отданной на растерзание хабам, складам и транспорту.»