Настоящая жизнь бывала только летом; но лето истекало быстро, ему даже приходилось вести счёт времени, как деньгам, записывая расходы по столбикам. И когда с наступлением очень короткой осени он принимался за сведение баланса, каждый раз находил время, потраченное впустую. Он злился от этого, и часто злость превращалась в туман в голове, и он обнаруживал себя швыряющим камни в давно разбитые мишени.
К концу осени, отпраздновав последний тёплый день, он загонял кошек домой, заводил вечный двигатель, опускал стальные ставни, обходил дом, проверяя броню. На этом заканчивалась его осень.
Наступала слишком долгая зимняя ночь. Он старался спать как можно больше, беря пример с кошек, за два-три поколения обрётших способность к зимней спячке. Сам он обрёл только контроль над снами и старался теперь видеть сны о весне, которой больше не было нигде в мире. Он был её последним вместилищем; маленький человечек с мерцающей искрой разума заключил в себе всю весну, спас её от полного уничтожения, — вот как он думал о себе.
Потом сны заканчивались. Через сталь проникал мёртвый свет снега. Всё живое пряталось по норам, и человек, прихвативший с собой несколько кошек, не был исключением. Он не мог сосчитать, сколько длился зимний «день», забывая от нарастающего ужаса правила счёта. В конце концов, ужас достигал пика, и там, за окном, нечто тоже достигало пика и взрывалось к чёртовой матери.
Тучи уходили с неба, потревоженные волной, и появлялось солнце, а потом мгновенно таял снег; спасшиеся существа вылезали из убежищ, чтобы в который раз увидеть мир после Суда.
Зима взрывалась снова и снова — и снова порождала лето. Так уже случилось однажды, когда его вид правил планетой. С тех пор всё повторялось, мелодия мира была записана на пластинку, заевшую из-за глубочайшей царапины. Из-за раны, зияющей в реальности.
Он открывал дом, выпускал радостно задирающих хвосты кошек и забывал о кошмарной бессоннице искусственного дня. Его настоящая жизнь была только летом, и он тоже начинал её снова и снова. И снова.