22. Сначала

Старый ветер качал ветви деревьев и пел им о чём-то. Для деревьев песня звучала, как ласковое мурлыканье, под которое легко засыпается, хотя на самом деле она была вовсе не колыбельной, а балладой о доблестных героях и великих битвах.

Ветер был по-своему романтичен, иначе бы он не пел баллад, сложенной на языке, теперь не менее мёртвом, чем те, кто когда-то говорили на нём. Ветер помнил их также хорошо, как и все события и всех живые существа, что встречались на его веку: ветер умел запоминать, но не умел забывать. Он знал о человеческом даре: их память об ушедшем постепенно затухала, и вместе с ней угасала и грусть. А ветер всё давно случившееся воспринимал так же ярко, как и настоящее. Да и вообще: никто не знал, было ли у ветра чувство времени, умел ли он различать прошлое и настоящее, не говоря уже о будущем. Всё было для него одновременны и потому незабываемым.Башенка 22. Сначала (рассказ)

Ветер убаюкал деревья и сам лёг спать, удобно устроившись на их кронах. Но засыпая, он услышал голос, который слышал только однажды, когда родился на свет. Голос сказал: «Завтра я попробую ещё раз». Ветер не ответил; он думал: а может быть, он уже спит и голос ему снится? «Да, именно завтра. Завтра ты всем расскажешь, что настало утро первого дня. Возможно, вторая попытка будет удачнее». Ветер вспомнил первую и чем она закончилась: безжизненными пустынями, пыльной завесой в небесах, горящей землёй. «Запомни и расскажи всем: утро первого дня — завтра. Новые люди не должны догадаться, что всё уже было однажды».

Слушая голос, ветер заснул. Ему снилось, что завтра всё и вправду начнётся сначала. Что он вращает лопасти машины, что исторгает пламя и невидимый свет. Его друзья-деревья давно мертвы, их плоть стала пищей, их души растворились в пустоте.

Ветер никогда раньше не видел кошмаров, он только слышал о них. Во сне он думал, что будет, если он расскажет людям правду? Пойдут ли они другим путём? Не лучше ли остановить их сразу, пусть даже голос хочет другого? Ветер больше не верил в людей, надежда боролась в нём со страхом.

И медленно страх побеждал.

Унификационный принцип развития социумов

У «Розы и Червя» есть недостатки (даже много, если правду говорить), но есть у неё и неоспоримые достоинства (помимо того, что это чуть ли не единственный пример современной научной фантастики на русском языке). Например, она ставит вопросы и заставляет искать на них ответы.
Если мы поглядим вокруг, то увидим, что есть две конкурирующие идеи развития социумов: унификационный и индивидуалистический.
И первый социум в целом тупее второго.
Это менее удачный вариант; более предсказуемый и управляемый, но менее удачный.Роза и Червь
Унификационный принцип = доктрина порядка. Индивидуалистический = доктрина хаоса, поскольку умные особи менее предсказуемы, менее управляемы. Но группа, состоящая из умных особей, в конечном эволюционном счёте более успешна.
Возможно, стоит говорить о том, что для более простых существ (коллективные насекомые, например) унификационный принцип социума более эффективен, он позволяет им успешно выживать. Но мы не знаем, позволит это им вырастить себе разум.
Может ли разум быть создан на базе унификационного социума? Вот где-то здесь лежит то, что опровергает принцип, утверждаемый Робертом в «Розе и Черве».
Слишком сложные системы, принимая на вооружение унификационный принцип, не поднимаются на следующую ступень, а проигрывают гонку с Зеркальной королевой. Т.е. это деградация. Они становятся неэффективными. Они не могут развиваться сами из себя, поскольку внутри них исчезают противоречия, дающие основу для эволюции.
Тогда они должны развиваться, только пожирая ресурсы изнутри. Например, подпитываясь за счёт импульса развития других разумных видов.
Это однозначно объясняет, с чего эти коллективно-композитные инопланетяне захотели захватить Землю. (По правде, мотивация захвата Земли инопланетянами — самая сложная часть с такого рода сюжета. Потому что никаких объективных причин для этого нет и быть не может; космос — это вам не жалкие территориальные споры двух баронов в 1257 году нашей эры.)
Они пошли на Землю, чтобы сожрать нашу пассионарность, пока она ещё была в наличии. Причём они не могли сожрать вид, который слишком пассионарен, они не могут такой переварить. Поэтому для начала они слегка приглушили развитие — до съедобного уровня.
Вот что я думаю по этому поводу. 😊
Легко догадаться, что сама я считаю, что система всегда выигрывает, если её отдельные элементы умнее отдельных элементов другой системы; и связи между разумными элементами более сложные, разнообразные, а значит и эволюционно эффективные. В общем, я всегда топлю за доктрину хаоса.

Мясо и летний полдень

И.С., автор крепких, но не выдающихся детективов на кулинарную тематику («Однажды на парижской кухне», «Яйца-пашот в разрезе», «Континентальный завтрак для джентльмена») в этот раз решил ступить на иную стезю. Сложно подобрать точное определение жанру повести «Смерть всухомятку», тут и детектив, и сатира, и саспиенс, но одно можно сказать наверняка: этот текст всегда не то, чем кажется.

История начинается типично для И.С., его любимый протагонист, усатый герой-детектив Мальком Мэллоун приезжает в гости к старому знакомому, шефу Иву-Жану Лурье (с ним мы уже встречались в истории про ту самую парижскую кухню — место, где пересеклись дорожки высокой кухни, тайного общества кандаулезистов и Моссада). В этот раз Лурье, кажется, ни в какие истории не влипал, однако ему угрожают: таинственные фигуры в тёмном трико роняют кружевные платочки в кровавых пятнах; консьерж-экстрасенс замогильным голосом передаёт послания от друзей детства Лурье; а в почтовых ящиках — и настоящем, для счетов и рекламных брошюр, и в электроном то и дело мелькают недвусмысленные угрозы о раскрытии некой давней тайны.

Наконец, шантажист присылает чёткие указания: миллион евро в крупных купюрах следует спрятать в кустах за могильным памятником Виктора Гюго (то, что прах Гюго покоится в Пантеоне, И.С. игнорирует). Разумеется, Мэллоун устраивает шантажисту ловушку. И, разумеется же, попадает в неё сам.

Обложка романа "Смерть всухомятку"
Обложка романа «Смерть всухомятку»

После головокружительной погони, где преследователь и добыча несколько раз меняются местами, а среди участников появляются и сам Мэллоун, и красные ниндзя, и голем из частей тел, и даже робот-убийца, детектив оказывается в знаменитых парижских катакомбах, да ещё там, где не ступала нога обычного туриста. По узким туннелям, минуя склепы и горящие подземные озёра бензина (именно так) он попадает на адскую кухню, тёмное отражение кухни Лурье: то же расположение мебели, та же планировка, вот только всё говорит о том, что единственный продукт, который здесь готовят, — человеческое мясо. И более того, все члены тайного клуба каннибалов, кроме шеф-повара, находятся тут же — мертвы, судя по перегибу туловища назад (да-да), отравлены цианидом.

Вы уже догадались, кто же был шефом на зловещей кухне, а Мэллоун узнаёт это спустя две страницы, когда взрыв газа в плите временно (как мы все надеемся), ослепляет его, и последним, что видит детектив, становится лицо его друга Лурье…

Всё это действо занимает едва ли треть книги, а после вспышки внезапно начинается совсем другое кино.

Мы, как и Мэллоун, находимся во тьме. Как будто мало было тьмы средневековых туннелей, так теперь детектив ослеп и окружён лишь звуками. Слух, обоняние, тактильные ощущение — описывая это, И.С. создаёт полотно странной истории, где в сухой, гулкой, шепчущей тьме царит вкрадчивый голос Лурье, дающий обещания, требующий и рассказывающий — и это совершенно неожиданно — историю юной любви и разлуки.

Лурье обещает, что выведет Мэллоуна наверх, если тот поможет ему в одном деле. У детектива нет особого выбора: на ощупь из катакомб он не выберется, оставшись один, неизбежно погибнет. Он должен следовать за Лурье, обмотав вокруг запястья конец шнура — второй конец, конечно же, привязан к самому шефу-каннибалу. Довериться тому, кто вызывает безотчётное отвращение, существу без совести, жалости и чести. И постараться, чтобы это доверие не превратилось в преданность.

А Лурье, пробираясь по туннелям, говорит и говорит: о первой и единственной своей любви, знаменитой актрисе Иржен Ирдо… хотя когда-то её звали просто Мари Пату, она и Лурье выросли вместе в небольшой деревеньке на юге; во времена, когда по парижским улицам шествовала студенческая революция, Мари и Ив-Жан обрывали зелёные сливы в соседском саду.

Вместе же они прибыли в Париж в надежде на прекрасное будущее. Обитали в каких-то мансардах и полуподвалах, перебивались с хлеба на крыс, ища себя; согревали друг друга — телесно и духовно. В целом сами события этой истории наводят на мысль, что знания о человеческих отношениях И.С. получал, в основном, из плохих сентиментальных романов. Но внезапно над свойственным ему, его текстам нелепым сюжетом поднимается росток тонкого лиризма. Тьма, шорохи, голос — и в голосе этом звучит неподдельная человеческая боль, а ещё усталость. Лурье говорит, что хочет приготовить последнее своё блюдо. Он произносит пафосные, но вызывающие доверие слова о том, что быть знаменитым — это значит поедать других, если не реально, так фигурально. Он рассказывает, как погибла их с Мари любовь, а из неё, из этого умершего чувства родилась Иржен Ирдо.

И с этого момента автор явно начинает метаться между описаниями странствий в туннелях, эпизодических встреч с его удивительными обитателями, с каждым из которых Лурье как будто знаком (половина приключений, как минимум, — результат галлюцинаций Мээлоуна из-за блюд от шеф-повара, которыми каннибал потчует своего невольного союзника), и пронзительным лиризмом истории о погибшей любви.

Неожиданно И.С. выдаёт высокую ноту, как будто полжизни готовился к этому моменту. Он заявляет, что тоже может быть писателем (только бо́льшую часть времени — не хочет). По крайней мере, он вполне способен соткать из звуков, холода и смутных ощущений страшную истину, подвести к ней читателя так, что тому останется сделать лишь один маленький шажок, самому произнести, что в обществе мы все поедаем друг друга. И разве не честнее из нас те, кто не маскируют это никак, а прямо заявляют о своей людоедской сути?

В конце концов, Мэллоун обретает зрение — а возможно и прозрение, но остаётся с Лурье. То ли это стокгольмский синдром, то ли нечто большее. В его внутреннем монологе появляется тема цепочки пожираний: общество сломало и пожрало Мари, превратив её в хищницу; Мари сожрала душу Лурье; Ив-Жан, в свою очередь, нашёл единственный способ превратить цепочку в окружность — есть тех, кто всё это начал. Мэллоун спрашивает сам себя: какое наказание заслуживает Лурье? Есть ли что-то большее, чем смертная казнь? А ведь шеф так и так собирается проститься с жизнью.

Последняя треть книги непохожа ни на что вообще. Это описание жизни сонного южного французского городка (причём кажущееся достоверным, как будто И.С. делится отпускными впечатлениями; в общем, похоже на зарисовки с натуры), куда прибывают два друга, немолодых, но очень хорошо воспитанных месьё, пусть один и смахивает на англичанина. Четыре месяца месьё просто живут тут: прогуливаются, разговаривают, здороваются с горожанами. Они ждут приезда знаменитейшей местной уроженки, великой актрисы Иржен Ирдо. Именно на своей родине она обещала отпраздновать пятидесятилетний юбилей. И никого особо не удивляет, когда один из приезжих месьё предлагает на праздник подать прекрасное мясное рагу…

Мы ещё видим глазами Мэллоуна, как Иржен Ирдо с земляками поедает тело Лурье, завершая, таким образом, давно начатый процесс. И то, как Мэллоун описывает происходящее: томный летний день, жаркое солнце, узоры листьев, короткие тени, белые зонты, белые скатерти, немолодая, но всё ещё безумно притягательная женщина, аккуратно пережёвывающая кусочек сладкого мяса, всё невольно наводит на мысль, что в каком-то смысле Лурье не умер. Идеи его и дела будут жить.

И неудивительна потому единственная сцена эпилога: Мальком Мэллоун посреди полуразрушенной тёмной кухни в парижских катакомбах озирается с задумчивым выражением на лице.

16. Войнушка

— Та-та-та-та-такой-ся-ся-сякой-не-хо-ро-ший!

Это пулемёт. Всё оружие противника разговаривает и всегда в таком вот духе: будто не война, а «войнушка», «казаки-разбойники».

Пули действительно свистят — художественно, на мотив детской песенки, всё никак не могу вспомнить, какой, и это сводит с ума; огнестрельное бормочет при каждом выстреле, разговаривает само с собой, как человек, занятый любимым делом. Танки и вездеходы «бумкают», автомобили «рявкают», самолёты почему-то «тявкают», а снаряды воют, как похотливый волк на развратную Красную Подвязку в старых голливудских мультфильмах.Башенка 16. Войнушка (рассказ)

— Та-та-та-такой-сякой-вот-я-те-бя-щас! — заливается пулемёт; мы оказались слишком близко к нему и отлично слышим радость в его «голосе». Лежим в укрытии и не можем даже на секунду высунуть нос — ни переместиться, ни открыть ответный огонь. Мой сосед уткнулся лицом в землю, прижимает каску к голове, одновременно пытается прикрыть руками уши.

Мы все здесь сдохнем. Рано или поздно щёлкает что-то в голове, и ты уже мальчишка с пластмассовым пистолетиком, стреляешь «пульками» по ближайшей луже. Ничего не страшно, это ведь игра, в худшем случае всегда остаётся девчачий трусливый выход: «Я в домике», — и руки крест-накрест. Эти звуки отключают реальность в твоей голове, и вот ты уже сам подставляешься под пули; официально принято говорить: очень серьёзная психологическая нагрузка. Официально принято ещё и искать способы её снижения, но пока всей защиты — каски да бируши.

У нас всё ещё численное преимущество, но противник уже победил, так думают все, даже если вслух не говорят. «Кто-то наверху» — этот вечный «кто-то наверху» — просчитался в который раз. Кажется, не было случая, чтобы он всё верно распланировал, но до сих пор он «наверху», а мы тут… играем в «казаков-разбойников».

— Та-та-та-такой-ся-сякой-кой-по-пал-я-в-те-бя-падай-ты-у-бит!

Решательная машина

Решательная машина — один из феноменов эпохи серости. В её ересь впадают чаще всего крупные компании, которые по сути и есть машины, надстройки, левиафаны, виртуальные конструкты, использующие людей для размножения.

По нынешним временам главными адептами решательной машины выглядят две компании: «EA» и «Disney». Первая соорудила «Андромеду», не к ночи будет помянута, в которой 90% решений — ярчайшие примеры непонимания, как вообще работают истории и должны выглядеть игры; а после «ЕА» ещё и ловко замаралась в истории с лутбоксами.

Отличилась она недавно и с «Battlefield V» (см. скандал с идиотским изображением женщин на войне), причём дело дошло уже до слов «не хотите, не покупайте, меня это устроит». Мой внутренний экономист глазам своим не поверил, когда прочёл.

Действия «ЕА» направлены на что угодно, кроме ответа на вопрос: а что же нужно игроку? Презрение к потребителю, как известно, самый эффективный способ получения прибыли.

У «Disney» дела немногим лучше. Для начала они были уверены, что можно клепать в год по очень плохому фильму-пародии на «Звёздные войны», и люди будут всё это оплачивать. Когда оказалось, что нет, нифига, ни экономика, ни масскульт так не работают, руководство искренне удивилось. Ну ещё бы, они же привыкли, что благодаря ими же спровоцированной аддикции к принцессам, они зарабатывают на розово-золотом мерче миллиарды. Рынок кажется бездонным.

Но это вовсе не так.

Отдельный люди, люди-сами-по-себе, могут это понимать. Решательная машина, детальками которой они становятся, не понимает ничего. Она не разумна, она машина. У неё есть воля, цель и аналог наших инстинктов, но нет понимания. Поэтому попавшие в неё люди тоже перестают что-то соображать, их разум — способность к рефлексии и эмпатии, отключается.

Ещё более жалкий пример, пример решательной машины на последней стадии издыхания — это наш издательский бизнес. О нём вообще сказать что-либо, не убирая ладонь ото лба, тяжело. Где-то, в каких-то городах и весях, наверняка есть редчайшие примеры эффективных издательств. Но и они будут погребены, когда вся система рухнет.

Обрушение её неизбежно, вопрос лишь в том, чтобы случилось это как можно скорее. Чем длительнее процесс, тем больше будет жертв.

 

Признаки решательной машины всё те же: по части создаваемой продукции — симулякр симулякра (карго-культ), медиа-нарративный / людо-нарративный конфликт; взять старое, давно популярное (прийти на готовые охотничьи угодья) и пытаться его доить, причём делать это очень плохо; нанимать исключительно безруких (см. режиссёра 8-го эпизода «Звёздных войн») и платить им не особо много. Всё, что выходит из решательной машины, оскорбительно для потребителя, ведь своих потребителей они считают тупым быдлом, которое вечно будет платить им за дешёвку. Свойственно решательным машина и удивительное невежество относительно самого продукта, на котором они хотят нажиться, а зачастую — и невежество в целом (чёрная дыра в виде чёрного кружочка в «Андромеде» — я постоянно это повторяю, потому что она и вправду потрясла меня до глубины души; идиотская физика в «Изгое-1» или новом «Звёздном пути»; презрение к обычной человеческой логике во всём, да взять хоть в качестве примера половину эпизодов «Чёрного зеркала»). Нанимают же решательные машины чаще всего ничтожеств, у которых нет сил им сопротивляться и отстаивать своё мнение, да и мнения этого нет. А если и кого посильнее возьмут, то либо сломают его волю, либо просто его сломают, исказят восприятие.

 

Деньги решательные машины ставят во главу угла. Казалось бы, чего в этом странного? А того, что экономика вынуждает производителя ставить во главу угла продукт. Деньги, прибыль — это морковка, что болтается перед его носом, вынуждая производить лучше, больше, эффективнее. Цель производителя в экономической системе — продукт. Да такой, чтобы удовлетворял спрос. Поэтому-то с годами производители и стали задумываться: а что же это за продукт такой? Какой продукт хотят видеть потребители?

Для решательных машин этот вопрос неактуален. Они будут делать то, что случайным образом попадёт в поле их зрение. Они совершают преступление против экономики, отрицая природную роль производителя, и экономика им люто мстит. Не до каждой решательной машины ещё дошло, что в долгосрочной, а то и краткосрочной перспективе она уже банкрот, но решательные машины вообще думают медленно и не совсем даже думают, скорее реагируют.

Поразительнее всего, когда решательные машины не рефлексируют даже простейшее правило: либо дешёвый конвейер с дешёвым товаром; либо дорогой товар, но тогда качественный. Дорогой конвейер — экономическое самоубийство. Рано или поздно решательная машина начинает тратить кучу денег на штамповку дешёвки, и вот этот момент становится началом её, машины, конца.

 

Удивительная черта составляющих решательной машины: они не понимают, как это работает. Не производство, продажи и маркетинг, а это — то, что они пытаются произвести. Творчество и его результат. Назовём это искусством, имея в виду здесь, что это всё, что создано в итоге творческого акта, вне зависимости от художественной ценности.

И неудивительно, что и тут решательные машины оказываются в тупике: чтобы понимать искусство, нужно быть человеком. А люди в такой системе — строго по Харкуэю — действуют как функции, а не как люди. Детали решательной машины. И чем дольше они ей служат, тем сложнее им превращаться обратно в людей. В итоге они утрачивают человеческий облик, остаются навечно в машинном.

 

Вот резюме, вот как вы узнаете решательную машину:

— карго-культ;

— уничтожение, уплощение, искажение того, что было создано другими (решательные машины так питаются);

— производство множества дорогих, ненужных и по качеству убогих вещей;

— непонимание сути творческой работы;

— неспособность создать нечто новое и оригинальное;

— порождение медиа-нарративного конфликта всегда и во всевозможных его формах.

 

Эпоха серости — это кризис массового производства искусства. Оно работало, когда было прогрессивной идеей (как национальные государства); оно перестало работать, когда изжило себя (как национальные государства однажды станут лишь историей). Решательная машина, медлительная, невежественная, бесполезная, неэффективная стала главным символом этой эпохи.

И пережить эпоху серости можно только одним способом: искать новые инструменты вписывания искусства в экономику.

Маргарет Этвуд, ч. 2

2004 год

«Орикс и Коростель» / «Oryx and Crake», 2003, рос. изд. 2004

 

Новый роман Маргарет Этвуд — ещё одна эсхатологическая история, в этот раз — более чем вероятная. Это будущее — мир, в котором получили завершение тенденции нынешнего времени.

Человечество пожрало само себя: возрастающее расслоение общества (уже близок призрак морлоков), бездуховность, мутирующие вирусные штаммы, генные эксперименты, промышленность и наука, производящие только средства для омоложения, похудания и роста волос… Колёса жизни вертятся вхолостую, развитие остановилось, нет ни прогресса, ни регресса — нет никакого движения: мир застыл и, похоже, застыл на краю. Это то, чем всё закончится. Катастрофа неминуема, и вопрос теперь только в том, какую она примет форма.

У Этвуд проводником Конца Света оказывается Коростель, «безумный учёный», ничем, однако, не напоминающий своих классических предшественников, начиная с доктора Франкенштейна. В мире, где останутся только Дети Коростеля, Дети Орикс и Ужасный Снежный Человек — там всё будет по-другому — там не будет почти ничего.

Идея и композиция романа наводят на мысль о «Галапогосах» Курта Виннегута; однако, несмотря на очевидность параллелей, различны позиции авторов. Если в репликах «наблюдателя» в романе Виннегута постоянно будто бы звучит: «Гляньте, как всё стало замечательно», — а слышится авторское: «Читатель, неужели ты хочешь, чтобы всё так и закончилось?»; то у Этвуд, которая изначально заводит мир в тупик развития, где деяние Коростеля выглядит эвтаназией, «наблюдатель», описывая новое племя, искренне называет его прекрасным. Оно действительно совершенно, идеально приспособлено для выживания в новом мире — таким его создал Коростель. Более того, он сделал всё, чтобы лишить своих «детей» необходимости приспособляться, влюбляться, поклоняться природе — то есть необходимости создавать вторую цивилизацию. Только одно осталось, что могло бы их изменить, осколок прошлого — Снежный человек. Недооценил ли Коростель своего друга, или и это входило в его гениальный план? Я больше верю во второё, ведь «Коростель предусмотрел всё».

Книга вышла красивая и, как водится, страшная, в частности, очень уже большой вероятностью описываемого в ней будущего. А если учесть, что Коростеля в нужный момент может под рукой и не оказаться… страшно и обидно.

Коростель, Снежный человек и Орикс — очевидно, три персонажа, воплощающие в себе результат истории человечества, «разбитое корыто»: обезумевшую науку, обанкротившееся искусство и продажную любовь. Этвуд не зря выбирает самого жалкого из троих, чтобы взвалить на его плечи не только заботу о «новом племени», но и ответственность окончательного решения судьбы человечества.

«По привычке он смотрит на часы; они показывают ему пустой циферблат.

Час ноль, думает Снежный человек. Время идти».

Время идти, господа».

 

06.12.2007

Послесловие: базовый комплект

 

А не то кто-нибудь «пойдёт» за вас, да…

Три составляющих нового мира: I= IV, II=III и V. Коростель, пусть и безумен, но только таким может быть Демиург. А Орикс? С её жизненной историей — и всегда: «Почему ты думаешь о людях только плохо, Джимми?». Орикс — маленькая модель изнасилованного мира, всегда хранящего ещё один шанс на выживание, жизнь вечна, что бы с ней не делали. И Снежный Человек — родоначальник всех мифов нового мира, светоч знаний, наполняющий души детей Коростеля и детей Орикс тем, что делает людей людьми. Всё повторится снова.

«Бежевые брюки Коростеля были заляпаны кровью. В правой руке — обычный перочинный нож, с двумя лезвиями, пилочкой для ногтей, штопором и ножницами. Другой рукой Коростель обнимал Орикс: она будто уснула, уткнулась лицом в грудь, вдоль спины — длинная коса с розовой лентой.

Пока Джимми смотрел, не веря своим глазам, Коростель перекинул Орикс на левую руку. Посмотрел на Джимми, прямо в глаза, без улыбки.

— Я на тебя рассчитываю, — сказал он. А потом перерезал ей горло.

Джимми его застрелил».

Жизнь вечна, что бы с ней ни делали. И на нашем пепле вырастут цветы.

О Джимми, ты был такой забавный. Орикс,

Не подведи меня. Коростель

Время идти. и Снежный человек.

Может быть, действительно, есть какой-то высший смысл в этом странной троичной схеме — схеме перехода на новый виток, от смерти в новую жизнь мира.

 

04.07.2018

Между первой книгой и второй-третьей для меня прошло десять лет. Я начала читать вторую и поняла, что не помню деталей. И обязательно нужно перечитать первую.

Десять лет… Ничто в «Орикс и Коростеле» не работает так, как написано. Мир так не работает, люди так не работают, общество так не работает. Что-то уже изменилось, что-то просто не могло оказаться таким, каким оно описано.

Я не перестала её любить, просто из фантастики переместила в разряд фантасмагорий, как и «Рассказ служанки».

В главном «Орикс и Коростель» остаётся такой же, какой и была: удивительное ощущение грусти, обновления и величия безумия.

В этом она совсем не похожа на следующие две. Там никакого величия безумия.

Вторая книга стала разочарованием. В ней слишком много вот этого: необходимости подтянуть нити, вывернуть вещи из первой книги так, чтобы они сопрягались с новыми трактовками; она перечёркивает и уничтожает удивительное ощущение от идеи бесконечности и преемственности, от созидания нового, которое было в первой. Я бы не стала так поступать со своими героями.

В ней так же есть решения, которые откровенно неудачны, например Крапивник как рассказчица. Самый недостоверный нарратор за всю литературную карьеру Этвуд. Это только мои ощущения, конечно, но вот они есть и откуда-то взялись.

В ней есть очень грустная вещь: взгляд, которым пожилые люди смотрят на очень молодых. Я не знаю, когда Этвуд приобрела этот взгляд. Это тот кошмар, в который я боюсь оказаться однажды: забыть, какой я была, потеряться в прошлом, обрести непонимание настоящего. Смотреть в будущее и ничего не видеть.

Третью книгу — я не знала об этом, но так оно и было — я ждала много лет, это была именно она, столь же прекрасная, щемящая, трогательная, грустная и светлая, как и «Слепой убийца».

Вне концепций, безумных трактовок, которые я люблю выращивать после прочтения книг Этвуд, просто история, на все сто процентов стоящая того, чтобы её рассказать.

 

Если подводить итог… Бессмысленно его подводить. Я уже потеряла то безумие, которое когда-то заставило меня искать смысл в трещинках на стенах. Ну ладно, не потеряла, просто придала ему другую форму. Я по-прежнему могу с пол оборота завестись на разговор об Истории как слепом убийце, о том, что все наши страдания станут лишь строчкой в учебнике; о жестокости биологии и о том, что пока мы сытые, мы выбираем свои собственные правила, но что случается, когда мы голодны, когда инстинкт велит спасать вид во что бы то ни стало? На разговор о Тенях, за которыми нужен глаз да глаз, о том, что рождение и смерть всегда держит в руках одна и та же Плывущая по Подземной Реке. Но всё это давно перешло в мои собственные истории. В написанные (их меньше, много меньше, чем в следующей категории :-D) и ещё не написанные.

Этвуд была, остаётся и останется, возможно, моей любимой писательницей. Как минимум — одной из. Трилогия о мире безводного потопа входит в троицу Трилогий, занимающих солидное место на просторах моей бездны. И я не могу ничего путного о ней рассказать, кроме того, что это стоит читать, стоит прочесть, чтобы ощутить дыхание никогда-уже-не-случившегося, впитать историю людей, идущих друг к другу всю жизнь, через фантасмагорическое будущее, буквально через чуму, войну и голод, к той точке, где самый последний всадник соединяет их навсегда.

13. Прощание

Хмурым вечером процессия медленно двинулась от Прощального дома. Многие из наших пришли проводить Януша, но я бы предпочёл, чтобы скорби в них было больше, чем злобы. Двое говорили речи — и было сказано достаточно о борьбе и целях, но мало о том, кто лежал в ящике, оббитом плохо прокрашенным тёмно-серым льном.

Я шёл за гробом, уставившись на вяло покачивающиеся дешёвые кисти на его углах. Они были разной длины, одна даже мела дорожную пыль. И это напомнило мне, напомнило мне… о прошлом. Как глубоко не хоронили его, а оно всё равно однажды посмотрит тебе в глаза.

Мы как раз ступили за городскую черту, впереди лежало кладбище для Отрицающих — для нас, а справа — открылся вид на аэродром. Я невольно сжал амулет на шее: острые края звезды врезались в линии на руке, сквозь боль пробивалась та же злоба, что владела мои товарищами.Башенка 13. Прощание (рассказ)

Подобрав широкие подолы разноцветных юбок, зажав подмышкой ручки мётел, ведьмы шли к взлётной полосе. Они остановились, провожая нас взглядами: я видел глаза женщин — чуть раскосые, льдисто-зелёные, и алые губы, ярче ветреного заката, и развивающиеся длинные светлые волосы. Ведьмы были так схожи между собой, будто и вправду были сёстрами — как они всегда называли друг друга. Но амулет, проколовший кожу до крови, шептал мне, что различия есть, что сила в каждой из женщин — своя, ни злая, ни добрая, чужая. И они чуют во мне бывшего колдуна, отрицающего истинность равнодушия и вставшего на сторону людей.

Сильный порыв ветра дёрнул ведьм за волосы, донёс до меня одуряющий аромат цветущих прутьев мётел и ещё низкий глухой гул.

Я поднял глаза: на нас шла чёрная сплошная полоса грозы. Небо распалось на две части — тьму и серость, а под ним ночь и сумерки делили землю. Гроза приближалась, снова послышался раскат грома, молния сверкнула во тьме, ветер закинул кисти на гроб, бросил мне в глаза песок с обочины, я едва успел отвернуться. Ведьмы издали протяжный стон, переходящий в визг, вмиг оседлали мётлы, и против ветра бросились вверх, прямо в грозу. Следующая молния высветила на фоне туч силуэты тех, кто успел подняться в небо раньше. Стоны и визг становились всё громче, всё протяжнее, всё более полнились скорбью. Лишь на мгновение грому удавалось заглушать эти звуки, но снова они проникали прямо в сердце.

Мы двинулись дальше, а в спины нам нёсся ведьмин плач, и никто не знал, над кем и чем рыдают они, пронзая грозовые тучи, ловя молнии и впитывая всем телом струи дождя.

Рождённые Корпорацией

У Джеффа Вандермеера в голове сидит человечек, повторяющий всё время: «Последствия. Взаимосвязи. Реакции. Трансформация.»

Это отличные слова. О них Вандермеер и пишет. Например, истоки «Борна» можно найти в «Ассимиляции», в морском чудовище, в оторванности, в другой зоне и смешанных экосистемах, в рукотворной среде. «Борн» развивает и усложняет эти образы.Вандермеер. Борн

«Борн» — фантасмагория, мир, подошедший к катастрофе и перешагнувший через неё в новую реальность. Всё началось заново: от экосистем до первобытных культов чудовищ. Остатки людей и нелюдей борются за выживание на развалинах Компании, ставшей Демиургом, которого обещали гностики, и породившей мир жестокий, страшный и как никогда далёкий от милосердия и любви. Картина знакомая и не раз повторённая на все лады, но Вандермееру всё уже удаётся добавить в неё своего личного безумия.

Мир книги на пару вселенных удалён от нашего: будто лавкрафтовские Древние оставили его значительно позже, и с тех пор он поражён их влиянием. Обитатели развалин используют незнакомые инструменты, устроены иначе, и как будто даже представления о биологии в их головах тоже здорово отличаются от наших. Выстраивая фон событий, Вандермеер использует те же приёмы, что и, например, Мьевиль, переплавляя элементы известного так, чтобы ничего знакомого в них, по возможности, не осталось.

Бог этой реальности — кайдзю, гигантский летающий медвед Морд, карающий свою паству. И если оригинальные кайдзю — олицетворение недоброй природы Японских остров (то цунами, то землетрясение, то потоки лавы, то атомные бомбы), то Морд — столь же наглядная метафора чудовищной сути постмира «Борна».

Посягнувшие на божественную власть Морда и его последышей, отряда полуразумных злобных медведов, обречены. Попавшие между молотом и наковальней — между Мордом и его врагами, обречены. Возжелавшие нейтралитета обречены тоже. Катастрофа не «случилась», она всё ещё длится, подводя всех к неизбежной гибели.

И в покосившемся мире всё становится совсем странно, когда героиня находит нечто, о чём даже нельзя сказать наверняка, существо это или вещь и в чём его предназначение.

Главный интерес Вандермеера — пограничные экосистемы. Что происходит, когда одно диффундирует в другое, как меняет систему привнесение чуждого элемента, как протекает их взаимная адаптация, какова роль случайностей в эволюции (ответ: огромна). И если поначалу кажется, что Борн, найдёныш, нечто совершенно удивительное, непонятное и чуждое — и есть тот самый случайный элемент, расшатывающий систему, то со временем проступает настоящий рисунок истории. Чуждый элемент, изменяющий ход событий, прячется у всех на виду. Вандермееру удаётся обмануть читателя не в одном, так в другом, а имя тому, что окажется спасением, что развернёт ход событий, мы знаем уже давно.

Потому что «Борн» — это также история о родительстве. О том, что порождено нами и как мы будем с этим уживаться. Однажды мы создадим кого-то ещё, будут ли это разумные машины, или новый разумный биологический вид, или разумные искусственные существа, ничуть на нас не похожие; какими бы не были наши дети, в конце мы останемся с ними один на один. И исход будет зависеть от того, чему мы смогли их научить. Мы передаём детям способность любить, и только в этом наше общее спасение.

Роман усеян примерами обратного — примерами детей, выросших без любви. От Морда, хтонического чудовища, рождённого из гнева и страха, до настоящих детей, превращённых его противником в чудовищ не меньших (разве что за исключением роста).

Реальность «Борна» — как зона отчуждения, свалка, куда мы приносим свои ошибки. Мы огораживаем её жёлтыми лентами и колючей проволокой (для верности — проволока под напряжением, на колючках яд кураре). Но что-то всё равно прорастёт. Что-то всё равно эволюционирует.

В итоге побеждает фиолетовый хаос, отец случайностей. Он заставляет семена жизни разлетаться со скоростью северных ветров, он топит льды, но он же учит бобров строить плотины, он перекручивает рычажки в мозгах животных, чтобы зародить в них разум, и безжалостно уничтожает тех, кто мешает жизни расти.

Он бросает одно чудовище против другого. Он растит волкодава, если волк теряет совесть.

Он никого и никогда не прощает, прощать приходится другим. Тем, кто умеет это делать, кто может зародить чувство в безжалостности, тому, кто может полюбить и научить любви даже машину для убийства.

Ребёнок, любимый родителями, росток ушедшего мира, где любовь — ещё не фикция, приносит её и в этот мир. Героиня не заражена гнилью Великих Древних, она не разделяет людей и порождения Компании, она даже не подозревает, каким светом сияет на этом пожарище. Но, главное, её свет облучает и других, он запускает реакцию, и на пепле вырастают цветы. И в итоге, когда чудовищный мир спасает чудовище, которое кто-то любил, «Борн» обращается в притчу о тех, кто придёт после нас, и о том, как они будут пролагать свою дорогу.

12. На приём

Нина Петровна, самая зловредная соседка во всём доме, наклонилась к уху Ксении Владимировны и что-то азартно зашептала. Обе они с осуждающим недовольством скосили глаза на Вадика.

Вадик поёрзал на стуле и тоскливо глянул на лампочку над дверью.

Рядом тяжело вздохнула мама. Час назад Вадик слышал, как она мрачно говорила медсестре по телефону: «А если в следующий раз он дом подожжёт? Или выкинет брата в окошко? Если уже сейчас… у его отца тоже была неустойчивая психика». Не мамины слова напугали Вадика так сильно, а её мрачный голос. Так она звучала, когда была расстроена… или рассержена и расстроена.

Он сам не знал, почему сделал то, что сделал. Когда мама расспрашивала его, тоскливо теребя край передника и, кажется, глотая слёзы, Вадик только и смог, что расплакаться. И сквозь хныканье (как будто ему три года, а не все десять!) повторять: «Не знаю… оно само! Само!»

Лампочка вспыхнула, и Вадик, вот только мгновение назад ждавший этого с надеждой, тотчас же перепугался.

— Иди же, — мама легонько толкнула его в плечо, и на её запястье звякнули стальные браслеты.

Спиной чувствуя тяжёлые взгляды соседок, Вадик поплёлся к двери, подождал, пока она отъедет в сторону, и, опустив плечи, покорно шагнул внутрь.

 

***

 

Башенка 12. На приём (рассказ)Врач, изредка прикасаясь стилусом к рабочему столу, делал пометки в карточке; читал, что мама рассказывала утром медсестре, и поглядывал на маленького пациента, нахмурив густые, тёмные брови. Вадику же казалось, что он маленький партизан, о которых рассказывали в школе на уроках народоведения. И что движения стилуса составляют в его карточке приговор: месяц без сладкого, или отлучение от сети, или неделя в исправительном медицинском центре, о котором ребята шёпотом пересказывали друг другу страшилки.

При мысли о тех страшилку Вадику снова хотелось хныкать и просить «дядю доктора» отпустить его домой, но стыдно быть малодушным в таком солидном, десятилетнем возрасте, и Вадик сидел тихо, разглядывая носки ботинок.

— И что же такого угрожающего мировому порядку ты написал на том заборе? — закончив читать, строго спросил доктор.

Вадик решился поднять глаза и ответить:

— С-слово…

— Какое?

Вадик прошептал: «Попа», — и тут же опустил голову. Горячие слёзы стыда покатились у него из глаз. Кажется, страшнее слова во всём мире не сыскать, раз мама так расстроилась!

— Что-о? — голос доктора прозвучал сдавленно, его суровое бровастое лицо сморщилось, собралось в складки, глаза превратились в щёлочки, а борода мелко затряслась. Он издавал хриплые кудахчущие звуки, и Вадик вдруг догадался, что «дядя доктор» просто смеётся.

И что в этот раз, кажется, обошлось.

«Путь» / «The Path»

«Путь» / «The Path» пал смертью храбрых после третьего сезона, так что можно написать о нём что-то окончательное.

Я почти не смотрю драмы. Даже если пытаюсь, то выходит как с «Breaking Bad»: я глянула несколько эпизодов и сделала вывод, что это очень хороший сериал и что я не смогу его смотреть.

Драмы кажутся мне невыносимо неинтересными. Голос во мне всё время спрашивает: «И чего?» Что это должно мне дать?

Я смотрю их, только если там есть что-то ещё, кроме отношений и/или того, как человек меняется, отвечая на обстоятельства. Не то, чтобы это было неинтересно, это неинтересно лично мне, если оно не сопровождается чем-то ещё.

В «Пути» было что-то ещё.

Он оказался историей о становлении религии. Мы различаем нынче религии и секты, хотя правда в том, что всё, что мы сейчас называем религией, изначально было сектами и гордилось тем, что было сектами. Любая религия нового типа (термин ненастоящей пока науки меметики) начинается именно с этого: закрытость, избранность, запрет на общение с непосвящёнными, наказание за выход, непогрешимость лидера, запрет на сомнения и т.д. Истовая вера в то, что спасутся только члены секты. Да, это суть любой религии нового типа, они так от этого и не уходят, терпимость не прошита в их меметическом ядре. Но наступает момент, когда они становятся мягче, когда они кое в чём меняются, и вот тогда мы начинаем называть их религиями. (В любой религии нового типа, да и не нового тоже, всё равно есть группы абсолютных фанатиков и экстремистов, но они есть везде, некоторым людям только дай повод сойти с ума, и повод этот они выбирают зачастую совершенно случайно, просто жизнь так складывается.)

Майеристы (религиозное движение, о котором речь идёт в «Пути») за три сезона проходят этот путь. Их организация первоначально называет себя движением, но это секта. Она соответствует признакам секты, если приглядеться. Внешне они больше походят на хиппи нового толка, но за этим фасадом скрываются вещи, которые ненормальны, хотя члены организации воспринимают их как должное.

В одном из последних эпизодов майеристов впервые открыто называют сектой, но слишком поздно: майеризм уже ей не является. Сын нового лидера, разозлённый оскорблением, предлагает членам движения проверить, так это или нет. Он называет один за другим признаки секты, и — да, о чудо — майеризм действительно больше не соответствует ни одному из них. Но что же произошло?

Как религиозное движение, начавшееся с безумиями одного человека и прагматичной жажды поклонения другого, перестало быть сектой и превратилось в духовное прибежище? Умер старый лидер и пришёл новый? Да, но нет. Они отринули свою закрытость и избранность, и да, это стало следствием политики нового лидера. Но его заслуга была только в этом.

Как только число участников движения перевалило за какую-то таинственную для нас, но объективную отметку; как только сидящий в основе каждой секты, каждого закрытого движения, каждой религии нового типа запирающий мемокомплекс (ЗМК) нажрался всласть, он поутих. Сытый хищник, еда у которого в обозримой перспективе не закончится, уже не агрессивен и не зол. Сонно зевая, он благодушно взирает на мясные комочки, перемещающиеся в поле его зрения.

Секты становятся религиями, когда растут. Видимо, у каждой из них, в зависимости от характера базового ЗМК, своя критическая отметка. Переходя через неё, они теряют первоначальный импульс. Множество разумов растворяет и ослабляет ЗМК. Это и произошло с майеризмом, в основе которого, тут надо отдать ему должное, всё-таки лежал достаточно человеческий, а не людоедский ЗМК (в отличие от таких старых культов, как, например, авраамические). Так что ему оказалось нужно для насыщения не такое уж большое число людей.

А есть религиозные ЗМК, которые, кажется, не насытятся, пока не пожрут всё. И, к сожалению, всех их мы знаем по именам.

Вряд ли авторы «Пути» размышляли об этом в моих терминах. Но они хорошо чувствовали то, о чём рассказывают, и интуиция вывела их на достоверную и правдоподобную картину духовных исканий и отдельного человека, и группы людей — картину где-то неприглядную, а где-то трогающую за живое. Ни чёрного, ни белого, добро и зло подчас — лишь вопрос точки зрения.

 

P.S. А вот жизненный путь религия старого типа (а может, теперь нужно уже говорить «новейшего»), кстати, выглядит иначе.

«Учитель дал уроки мастерства…»

Когда мы были маленькими мальчиками и девочками, мы рассказывали друг другу бесконечные истории, в которых чего только не было. Это потом мы узнали слова типа «композиции», «фабулы» и «нарратора», стреножившие наше воображение.

Ник Харкуэй в своём романе «Мир, который сгинул» плюнул на выдуманные завистливыми литературоведами ограничения и пустился во все тяжкие.Харкуэй. Мир, который сгинул

Харкуэй, при этом, к своему читателю совсем не добр. Мало той вычурной стилизации под рассказ десятилетнего пацана, который так старается звучать поинтереснее и позабористее. Так к тому же после первой главы, где почти ничего не понятно, но всё очень занятно, вдруг наступает невероятно длинный флешбэк. Читаешь его (а он всё не кончается) и недоумеваешь, зачем это здесь? Всё это можно было изложить проще и короче, и затянувшаяся подготовка к основному действию, кажется, служит автору только поводом поупражняться в словесной эквилибристике (переводчик, кстати говоря, поработал на славу). И выдумать пару-другую невероятных мальчишеских историй об обучении у старого мастер кунфу или участии в крайне секретном правительственном проекте, куда героя буквально берут с улицы. Наполнить текст множеством деталей и персонажей, таких ярких, что они, должно быть, светятся в темноте.

Зачем всё это было нужно, понимаешь только потом — если, всё-таки, сумел пробраться через долгую дорогу в цветастых оборотах. Возможно, смогли не все.

Но вот — ура! — наступает конец света. Мы ждём его с теми же надеждой и нетерпением, с каким в Средние века люди ждали второго пришествия и прекращения страданий в земной юдоли. И он нас не разочаровывает. Области тьмы, смешались в кучу кони-люди, существа из страны воображения, чудовищных размером машина с людьми на борту ползёт по изменённой земле, обдавая её парами стабильной реальности.

И, конечно, будут ещё удивительные приключения, сражения, трагедии и радости, поражения и победы, и настоящая любовь, как без неё. И прекрасный «вот это поворот», о котором всё-таки можно догадаться, если читать внимательно и иметь опытное воображение. И конечно же предсказуемые, но неизбежные для боевика тайна, выявляющая всю гнилость антагонистов, и финальное масштабное чукалово. И всё это, с одной стороны, так ожидаемо, а с другой — так правильно, ведь хороший, рождённый подростковым воображением рассказ о приключениях, дружбе и курощении плохишей именно так и должен выглядеть.

К чести Харкуэя: всё, что он упоминает где-либо в тексте, пусть оно поначалу кажется лишним, всё это в итоге имеет отношение к сюжету. Автор ничего не делает просто так, напротив, он всегда точно знает, что и за чем делает. А благодаря вычурности изложения у Харкуэя появляется узнаваемый голос. И потом, это человек, у которого в тексте есть шутка про «уходит, преследуемый медведем». А это чего-то да стоит.

За всем этим цирком с мимами, который, стоит к нему только попривыкнуть, читать интересно, иногда грустно, иногда смешно, Харкуэй заводит разговор о сложных вещах.

Тема разделения, распада личности — вот первое, что бросается в глаза, что проходит по полотну текста красной нитью. Как люди могут совершать поступки отвратительные, как ни посмотри на них, но при этом оставаться в других обстоятельствах приятными, хорошими людьми? Как им удаётся отделять в себе человека и функцию, которую на него возложила необоримая система? Жать на красную кнопку без зазрения совести и так же легко, как вонзать нож в индейку на семейном обеде?

Эти вопросы в тексты проговорены прямо и бесхитростно, но тема поддерживается не только ими, она сквозит во всём. В конце концов, одно из самых пугающих проявлений новой реальности — это расщепление. От него не застрахованы и центральные персонажи. Этими вопросами им придётся задаться: кто я? Где начинаюсь я, а где другой? Кто несёт ответственность за то, что выходит из моей головы, за мои идеи, ступающие по миру, за информационные конструкты, существование которых я поддерживаю? Дети вырастают, и им приходится решать, кем они хотят быть.

Идеальные люди Харкуэя — цельные. Даже когда они «новые» — осколки личности других людей, отблески их воображения, они всё равно цельные. Последовательные в своих целях, принципах, поступках и чувствах. Они не предают ни товарищей, ни дело, которое считают правым. Они не сдаются перед тем, что кажется непобедимым.

Выигрывают ли они эту битву? И да, и нет. По крайней мере, они в итоге дают шанс чему-то новому. Отжившее никогда не подыхает просто так, оно тянет из прошлого щупальца, оно —гальванизированный мертвец, ступающий по инерции и всюду оставляющий следы своего гниения. Чем меньше в этом старом порядке живого тепла, тем крепче он цепляется за людей, тем сильнее сжимает зубы на их горле. Наверное, мы сейчас должны хорошо это понимать.

Мир всегда ждут перемены, если и существует в истории какая-то константа, то это как раз их неизбежность. И роман Харкуэя — это и удивительная земля фантазий, и архетипичная мальчуковая проза, где из детских историй про ниндзя рождается клыкастый, фонтанирующий первобытным ужасом, неуютный и опасный, но новый мир. И когда автор спрашивает себя, где же начинаются перемены к лучшему, что служит их источником, он, конечно же, находит этот простой ответ: все перемены берут начало в человеческом воображении в тот день, когда где-то, кто-то представляет, как может быть иначе.

Маргарет Этвуд, ч. 1

Я собираю вместе то, что в разное время было написано мною о её книгах. Первая часть — путь архетипов.
Вторая должна быть о трилогии.
Но вообще это вряд ли когда-то закончится. Я продолжаю мысленно возвращаться к этим книгам снова и снова.

6 декабря 2007 года

Та, кто плывёт по подземной реке. История в картинках

«В зале мумий целоваться запрещено».

Отсутствие гармонии, архетип 1: почва имеет тенденцию истощаться

«Съедобная женщина» / «The Edible Woman»

1969, рос. изд. 2004 (и 1981?)

«Хорошенько охладите поверхность стола… а также продукты, посуду и кончики пальцев…»
Текст от 02 марта 2006: «Чёрт его знает, о чём книга; там слишком много всего, слишком много артефактов, удачных фраз, образов, сцен, чтобы свести это к единому знаменателю, вбить в одну тему. На обложке написано, что книга «предвосхитила феминистское движение», но это фигня. На обложке ещё разная чушь написана, в основном на основе надёрганных цитат, которые без контекста, естественно, лишены смысла. Автор, на мой взгляд, пишет умные книжки буквально о том, что видит, о нашем мире, о нашей кривой социальной реальности. И она всегда предельна точна в описании этих вещей. И всё то, что происходит с людьми (как в этой книге) или с миром (см. далее) в её текстах, удивительно логично и предопределено нынешним положением вещей; в конце концов, это всегда заканчивается тем, что простое побеждает сложное, разум начинает уничтожать себя, как слишком организованная, но нестабильная система. Нестабильной эту систему делает всё та же кривая социальная реальность. Вкратце: спасения нет :)».
Ага. Однако есть ещё кое-что.
Я теперь чувствую, о чём книга; надеюсь, никто не спросит, чем чувствую.
Я возвела Этвуд на пьедестал, нет, я придумала ей статус, и теперь могу находить в её книгах всё, что моей душе угодно.
Слишком много ролей, слишком давно мир встал с ног на голову, чтобы можно было безболезненно примирить себя настоящую с тем, что подразумевают эти роли.
«— Мэриан! — наконец с ужасом воскликнула она. — Ты же бунтуешь против своего женского начала!
Мэриан перестала жевать. Эйнсли смотрела на неё сквозь чёлку, упавшую на глаза, в которых читалась обида и даже упрёк. Как ей это удаётся — эта оскорблённая добродетель, эта невыносимая серьёзность? Можно подумать, Эйнсли исповедует нравственные принципы «нижней дамы».
Мэриан опустила глаза. Безногий торт навзничь лежал на блюде, кремовое лицо бессмысленно улыбалось.
— Глупости, — сказала Мэриан. — Я просто ему торт.
Она вонзила вилку в торт и аккуратно отделила голову от туловища».
Языческий ритуал, интуитивное решение; и смысл прямо противоположный — смирение с тем, чего нельзя изменить, сколько не примеряй маску «цивилизованного» мира. Ни одна оболочка, ни одна клетка не выдержит этого, и будет сожрана истинной тьмой; когда тебе грозит гибель, вторая сторона — та, что с острыми зубами-саблями, когтями тигрицы и ненасытностью моря, неизбежно проснётся, держи её не держи.
А потом можно будет снова притворяться, что не знаешь, кто же плывёт по подземной реке. Я о том, что в конце и начале книги, в тексте от первого лица, та же самая интонация, что и в «Мадам Оракуле», а значит, эти книги об одном и том же.
Мэриан выбрала свою судьбу, но эта судьба ей совершенно не подходила. Всего-то — неподходящий мужчина. Ну ладно, два неподходящих мужчины. То, чем Мэриан была, оказалось так надёжно сковано, спрятано, заперто на сотни замков, что у этой сущности не осталось иного выхода, как уничтожить свою тюрьму — саму Мэриан.
Но эта, первая книга — самая спокойная, в духе архетипа; гибнет только сама женщина. На этой «дороге смерти» ей остаётся всего-то пара шагов. По счастью, почти исчезнув, растворившись, она заставляет проснуться инстинкт самосохранения. Нежелание принимать свои истинные желания едва не доводит Мэриан до гибели.

Отсутствие гармонии, архетип 2: смех, слёзы и подземная река

«Мадам Оракул» / «Lady Oracle»

1976, рос. изд. 2005

Чёрт, ну это — это книга про любовь.
читать дальше «Маргарет Этвуд, ч. 1»

06. Старые счёты

— Скафандр-то застегнул? — добродушно спросил в наушниках голос Второго Штурмана.

— Да, — стараясь не раздражаться, ответил Седьмой Пилот.

В шлюз пополз болотного цвета дым, а на самом деле туман. Снаружи было утро.

Седьмой Пилот вышел из корабля и испуганно зажмурился. Неприятно видеть сиреневое солнце. Он почувствовал сильный поток воздуха, очень сильного, раз он ощущался даже сквозь скафандр, и обернулся. Как раз успел увидеть, как люк шлюза закрылся.

— Что такое? — удивился Седьмой Пилот. Голос в наушниках ответил:

— Помнишь Милу?

— Какую Милу? — ошарашено спросил Седьмой Пилот, осознавая, что это голос Восьмого Техника.

— Твою подружку Милу, — терпеливо объяснил Восьмой Техник.

— Не помню я никакую Милу, что за шутки! — разозлился Седьмой Пилот, подходя к шлюзу и зачем-то ощупывая дверь.
06. Старые счёты (рассказ)
— Она была моей женой, — грустно сказал Восьмой Техник. Седьмой Пилот прикусил язык от неожиданности, правда никакой Милы так и не вспомнил.

— Диссертация, — коротко сказал голос Третьего Капитана. Это Седьмой Пилот помнил очень хорошо; по лбу у него вдруг поползли капли пота.

— Где Второй Штурман? — едва сдержав дрожь в голосе, напряжённо спросил он.

— Здесь, — ответил Второй Штурман. — Но у меня тоже…

— Что? — пробормотал Седьмой Пилот. — А тебе я что сделал? Мы же всю жизнь друзья, ещё с самой школы… мы же… с детства…

— Да, — согласился Второй Штурман. — Я тебе ещё тогда завидовал. Помнишь твой классный перочинный ножик? Как ты им хвастался тогда, во дворе? Пускал солнечных зайчиков блестящим лезвием?

Пилот прислонился шлемом к шлюзу.

— Второй, Восьмой, Третий, — прошептал он. — А, Второй, Восьмой, Третий? Вся смена… что ж мне делать-то?

Но на это в ответ голоса в наушниках промолчали.

Кайдзю расправит плечи

В новой книге «Кайдзю наступает на Спасскую башню» В.Н., наконец-то, раскрывает тему, которая ранее у него только проскальзывала — в романе «Две ложки и тупой нож» и повести «Каждый помнит по-своему». Тему того, как люди приходят к своим убеждениям и на что они готовы ради защиты этих убеждений.
Сюжет «Кайдзю наступает…» — история старых друзей, которые исполняют мечту детства: приступают к съёмкам первого в России фильма о чудовищном монстре, топчащем город. Кайдзю, олицетворение разрушительной природы японских островов, не очень-то подходят к нашим реалиям, и выбить средства оказалось не так-то просто. Отпраздновав удачу, друзья берутся за дело. Пока один добывает реквизит и составляет список мест для натурной съёмки, второй, установив софиты и спрятавшись в тени, зорко следит за актёрскими пробами. А за всем этим неотрывно следует камера оператора-хрониста, чьими глазами мы и видим происходящее.
Сюжет фильма был продуман ещё тридцать лет назад, на школьном дворе. Через полвека от «наших дней», в секретных лабораториях, сокрытых под семью станциями метро, кипит работа над новой боевой единицей российской армии. Как чудовище Франкенштейна, кайдзю, помесь гориллы и птеродактиля, собирают из отдельных частей. Он вырывается на свободу и топчет мощение Красной площади и опускает лапу прямо сквозь крышу ГУМа.
Казалось бы, друзья давно знали, как и что должно произойти в фильме; но — то ли тридцать лет не прошли даром, то ли на самом деле так было всегда — их видения сюжета расходятся как лоза: ножка общая, а рога смотрят в разные стороны. Начинается с мелочей: какого цвета лазерные лучи, которые кайдзю испускает из глаз? Есть ли очередь в мавзолей? Кто командует войсками? Сколько уровней у воздушной автодороги? Какой воздушной автодороги, о чём ты? Мы же говорим о будущем, нет? Да, но в этом будущем всё будет не так, а подписывает приказ о нападении император! Император? Император?!
Изначально они почти не различимы в характерах — оба увлечённые, даже нелепые в своём «кайдзю-энтузиазме», часто рассеянные; однако чем дальше, тем больше они расходятся, в конце концов — даже на лексическом уровне. У одного прорезываются имперские интонации, второй выдаёт фразы такие же хаотичные, как и его почти анархическое общество будущего.
Чем дальше, тем больше. Маленькие тени крадутся вслед за рассорившимися друзьями: призраки их сюжетов. Маршируют солдатики; то двухголовый, то одноголовый кайдзю извергает пламя и лёд; взлетают линкоры имперского ВКФ; над демонстрацией в защиту монстра разворачиваются голографические транспаранты. И вскоре тени начинают обретать плоть.
Съёмочная площадка разделяется на два лагеря. Сотрудники заражают этими идеями родственников и друзей. Идеи расползаются дальше, по всему городу. И, кажется, битва за лучшее будущее неизбежна, и остаётся только один вопрос: на чью сторону встанет кайдзю?
Битва случится, но она будет не такой, как все ожидают.
«Кайдзю наступает…» — попытка рефлексии возможного будущего через отражение отражения, через бесстрастное молчаливое наблюдение единственного человека, не вовлечённого в противостояние. Не во всём удачная, местами теряющая темп повествования, эта книга, тем не менее, чуть ли не единственная за последние годы представляет то, что действительно может произойти. Варианты будущего утрированы лишь в малой степени, многое из предложенного действительно возможно (хотя реализуется всегда не то, во что мы верим, конечно). Ни один из вариантов не утопия и не антиутопия, в каждом есть приобретения и потери, чтобы получить что-то, придётся пожертвовать чем-то другим. Поэтому таким яростным становится в конечном итоге противостояние и так цепко держатся люди за свои убеждения: выбрать между хорошим и плохим, на самом деле, нетрудно. Зато сделанный трудный выбор между средним и средним они готовы защищать до конца.
Ощущение наблюдающей камеры поддерживается избыточностью деталей в описаниях, особенно на «стоп-кадрах»; ремарками «наезд», «проводка» и т.п.; но главное — полной бесстрастностью рассказчика. Не давая оценок, он всего лишь фиксирует происходящее.
Для В.Н. оказывается очень важным проследить, как небольшие, кажется, незначимые разногласия могут привести к таким трагедиям, как гражданская война. Как то, что ещё даже не случилось, лишь ещё только возможное будущее уже влияет на настоящее, причём влияние это пагубно. Вот каким вопросом он задаётся: стоит ли лучшее будущее разрушения всего, что у нас есть сейчас? О каком именно времени мы должны думать, где именно мы должны жить? Как далеко заводят наивные детские мечты?
Кайдзю становится олицетворением других сил, но они по-прежнему разрушительны. На чью сторону он бы не встал, возможно, итог один.
Тем не менее, автор показывает читателю возможность ещё одного исхода. Наступает момент, когда количество переходит в качество, и силами одного наблюдателя уже не объять происходящее. Но финальную проводку хроники мы снова видим глазами знакомого оператора. Проходим по улице, мимо витрин и окон ресторанов, рекламных тумб и щитов, и каждая поверхность, мало-мальски способная на отражение, показывает нам странные вещи. Одна, вторая, третья: и вот уже в том, что видит последний герой, открывается истина, до того прячущаяся среди привычных нам вещей. Всё ещё печальнее, чем мы думали: похоже, даже такие, нелучшие варианты «лучшего будущего», нам не светят.

Переход через Хелькараксэ — 27

Цикл статей о невиртуальности, телесности и наблюдателях.
Эпилог:

«Пытаясь написать эпилог, я поняла: если долго держать открытым пустой лист текстового редактора, то рано или поздно слова появятся на нём сами собой.

Точно так же, всматриваясь в Бездну, мы дожидаемся момента, когда из пустоты, из ничего, из сумасбро… из пустоты проступают черты того, что мы наблюдали всё это время.

Черты прошлого и будущего, смятых в один комок. В Бездне нет времени, есть только взгляд наблюдателя.

Черты пространства, распространяющегося от мгновения Большого взрыва и сжимающегося в надежде отыскать вопрос, ответ на который был известен с самого начала. В Бездне нет того, чего вы не можете достигнуть взглядом наблюдателя, и пространство осциллирует, пульсирует под этим взглядом…»

(читать дальше)