2.06 Реальное время

От звезды к звезде.

Бесшумные ядерные реакции, расцветающие пронзительно белыми цветами на фоне совершенного тёмного полотна.

От системы к системе.

Огненные реки, горячие камни, смены рельефов и магнитных линий; вода, земля, воздух. Белое и чёрное.

От мира к миру.

Неторопливые изменения форм, неспешный подбор подходящих приспособлений, адаптации, миграции, мимикрии. Тонкие оттенки серого.Башенка "2.06 Реальное время" (рассказ)

Столько небес, столько земли, столько чудес — и всё это за один миг, миг перехода от темноты к свету, а второй миг — миг обратного перехода, дорога домой.

Вселенная безгранична, ничто не повторяется в ней, и потому мы никогда не устанем смотреть на неё.

[Тогда ещё были имена, так что, да, у него было имя, и, нет, мы не помним это имя: разучились запоминать ненужное, научились видеть, впитывать и забывать, чтобы снова видеть и впитывать. Мы зовём его «доктор» или «миссионер». [[Последняя дата истории была названа: в тот год мы полетели к звёздам, но так, как никто не мог вообразить себе. И с Вечностью мы стали наравне. И, наверное, сбылось вещее предупреждение того, кто был этой Вечностью вдохновлён: ведь и у надежды тоже был цвет, никто не помнит теперь, какой.]] Тот, кто первым сказал: лучше увидеть звёзды серыми, но в реальном времени, чем не увидеть их никогда. Тот, кто научился мгновенности. Тот, кто понял: когда время будет остановлено силой мысли, скорость света потеряет значение, любая скорость потеряет значение, и мы увидим, увидим, как рождается и умирает во Вселенной всё, что не обладает разумом, владеющим временем. И по нашему слову время остановило ход. Цвета затратны; и когда время больше не измеряется никак, оно становится чёрно-белым.]

Алые рассветы, багровые закаты, лазурные берега, безмятежные зелёные волны, сиреневый воздух, оранжевый песок, малахитовая трава, пурпурный мох, рыжие листья, золотистые ящерицы, бирюзовые стрекозы, нежно-голубые небеса, пурпурные цветы, бурые скалы, салатовые гусеницы, коричневые лианы, охряные черенки, лиловые горы, розовые раковины, жёлтая луна, серебристая роса, оливковые змеи, мандариновое солнце, киноварная кровь, пёстрые кошки, полосатые пчёлы, разноцветные попугаи — всё в прошлом.

Лунное семя

Гришины статьи о нео-татибах перекочевали из ЖЖ на сайт, названный в их честь, — http://neo-tatiba.ru.
Это сеттинг (ретро)будущего, и такое бывает, да, о мире, где Что-то Случилось, время замедлилось, цивилизация слегка развалилась на части, однако встала с колен. Нео-татибы описывают эпоху равновесия между… четырьмя способами жить, назовём это так.
Как и всякое противостояние, это заканчивается выходом на новый виток. Вот о начале конца эпохи нео-татиб, когда все карты были выложены, шаги сделаны и истории осталось только повернуть своё колесо, и рассказывает «Лунное семя».
О выборе будущего.
В моём представлении ответ там есть только один.
И да, это тот «длинный рассказ», который был опубликован в альманахе «Мю Цефея».

Код химеры

Трилогия (триптих?) микро-рассказов «Код химеры», на самом деле, не имеет отношения к нео-татибам, несмотря на эпиграф и подводящую итог цитату. Она просто о хаосе.

Потому что всё, что я пишу, либо о хаосе, либо о машинах. Даже если кажется, что нет.

Даже если очень сильно кажется, что нет.

Во втором случае, так точно о них.

В общем, она о хаосе, и ещё немного о пиратах-ниндзя-роботах-зомби (об этом уже совсем скоро). Срослась с ними одним из микро-рассказов, как сиамский близнец.

Первая химера из того, чего не было, вторая химера из «Лунной башни», а третья как раз оттуда, из ПНРЗ. А все вместе они — истинный код химеры, главная из констант (Вики-манифест врать не будет!).

2.04-Раз, два, три, четыре, пять

— «После полуночи не кормить», — прочёл Смитс и отбросил покорёженную табличку. — Всегда гадал, когда заканчивается «после полуночи»?

— С рассветом, — коротко ответила Волкова, не отрываясь от экрана сканера. Здесь можно было раскопать артефакты похлеще графика кормёжки редких животных.

Свалка опоясывала центральные кварталы города. Внутри мусорного кольца чернели солнечные панели крыш старых районов, где по улицам гордо вышагивали самодовольные рантье, хозяева виртуальных казино и матроны с крашенными в цвета городского флага волосами. За мусорным кольцом начинался новый город, его тупички, переулки и бесконечные уровни — полузаброшенные нижние, шумные верхние, были домом для вольных кибер-стрелков, радикальных поэтов, за которыми бродили мелкие дроиды, выкрикивающие дурные стихи, и девиц свободных и прекрасных нравов.

И старый порядок, и новый хаос делали вид, что свалки не существует. Тем же, кто признавал её божественную многослойную реальность, свалка благоволила и в благости своей одаряла их по мере сил.

Волкова обычно находила Смитса, когда у неё появлялся заказ на новый девайс. В том, что выходило из рук напарницы, Смитс не понимал ничего, это были странные и узкоспециализированные штуки для странных и таинственных специалистов. Зато у него была чуйка на добычу и опасность, и Волкова ему доверяла. И платила и за это доверие, и за чуйку вполне честно.

Смитс двинулся дальше, периодически ковыряя сапогом обломки. И шагов через тридцать наткнулся на первую стоящую вещь — кусочек свернувшегося технического измерения; на таком не обогатишься, но затраты на их вылазку он уже окупит. Довольный, Смитс поднял кусочек и кинул в поясную сумку… и тут его чуйка заверещала, как никогда раньше, а через секунду он вдруг очутился на земле. Во рту разливался металлический привкус, губы саднило, под носом запеклась кровь.

Смитс с трудом сел и проморгался; похоже, он слегка оглох, а судя по кровавому следу, его ещё и протащило метров пять-шесть — до остатков бетонной стены. Хорошо хоть, на пути попалась огромная куча тряпья. Ударная волна шла из центра бывшего зала, где как раз стояла Волкова. Кое-как поднявшись, он захромал к источнику взрыва. Волкова оказалась ещё там… если это можно было так назвать.

Вместо одной женщины он увидел пять, все полупрозрачные, но как будто разной плотности: просвечивали кто больше, кто меньше. Одна продолжала изучать показания сканера, вторая, с развороченной грудной клеткой, лежала на полу. Третья, чуть в стороне, рассматривала какой-то мелкий предмет на ладони, четвёртая стояла с закрытыми глаза, и по её губам блуждала блаженная улыбка.

Пятая смотрела на него, как не смотрела никогда: в глазах застыли ужас и тревога, и она всё пыталась приблизиться к нему, но бежала, размахивая руками, на одном месте.

Смитс растерянно таращился на эту картинку, стараясь припомнить все байки, что слышал от товарищей: какая дрянь могла такое сотворить?2.04-Раз, два, три, четыре, пять

Не находилось ничего подходящего, ровно счётом ничего — в тех историях, которым можно было верить хоть на одну десятую.

Оставались натуральные сказки. Про солнечных людей, устраивающих балы в палатах под мусорной свалкой; про синтезаторы-всего-на-свете, работающие на крови девственных секс-ботов; или про машину вероятностей, которая могла по желанию владельца изменить уже случившиеся.

А если и правда она когда-то существовала? Говорят, изобретатель, спасаясь то ли от каморры, то ли от госспецов, активировал машину и скользнул… ну, куда-то. Больше никто его не видел, а машина в итоге раскололась на части: может, он ошибся в расчётах, а может так и задумывал. Осколки пытались утилизировать, как положено, но ничего не вышло: куски машины разлетелись в пространстве и времени, и с тех пор их иногда находят те, кому особенно повезёт.

Или не повезёт, если судить по состоянию Волковой.

читать дальше «2.04-Раз, два, три, четыре, пять»

2.03 Башенка

Солнце коснулось горизонта, когда Линка сказала, что с неё уже хватит. Она больше не будет тупо трястись от страха перед безумцем, она позовёт на помощь. Должен же хоть кто-то, хоть когда-то пролетать мимо этой планеты. Остальные посмотрели на неё косо, но ничего не сказали, только Бармалей пробормотал что-то сквозь зубы.

Линка развернулась и отправилась к кораблю. Но не дошла: в голову ей полетел камень. Она упала и ушла под землю, как будто её и не было никогда.

— Кто следующий?! — рявкнул Влад, выходя из тени деревьев. Остальные сжались и стали ещё быстрее передавать камни, класть раствор, возводя башню.

Влад обошёл стройку, зорко высматривая недовольных, но таковых больше не нашлось. Даже когда земля в том месте, где упала Линка, начала пузыриться и подрагивать, никто не посмел даже глянуть в ту сторону.

Влад присел на валун у подножия башни. За валуном этим уже сама собой закрепилась кличка «Владов трон». Влад если и знал о ней, то не возражал; считал, видимо, что это дань уважения.

— Как вы мне надоели, — завёл он привычную песню, упирая лучевое ружьё прикладом в землю. — Лоботрясы, иждивенцы. Зачем я вас только из криогенки повытаскивал. Сдохли бы вместе с кораблём… возобновление ресурсов же опять…Рассказ "2.03 Башенка"

Он задумчиво перевёл взгляд на вспучившийся клочок земли, где перевалилось тело Линки. Послал мысленный приказ. Земля вздохнула, просела и зашевелилась, внутри пошла невидимая работа.

— Летели, летели, а зачем? — горько спросил Влад воздух. — И всегда мы, пехота, были для вас просто пушечным мясом. Разведка, агрессивная среда, ать-два, первыми на выход! А вы, колонисты… — теперь он истекал презрением.

Погрозил пальцем неведомым своим галлюцинациям и затих. Но уже через секунду подскочил, пальнул куда-то в сумрак и заорал:

— Вот дострою башеньку, да как взлечу с неё, да как полечу! Обернусь совой, совой, ух-ху!

И направив ружьё на ближайшего раба, блеснув сумасшедшими глазами, приказал:

— Давай, тащи материал. Небось, готов уже.

И впрямь цикл переработки уже завершился: на том месте, где упала Линка, теперь была ещё одна куча кирпичей для строительства башни.

Кто-то всхлипнул, кто-то отвёл глаза. Остальные продолжали строить башенку, что достанет до неба.

22. Сначала

Старый ветер качал ветви деревьев и пел им о чём-то. Для деревьев песня звучала, как ласковое мурлыканье, под которое легко засыпается, хотя на самом деле она была вовсе не колыбельной, а балладой о доблестных героях и великих битвах.

Ветер был по-своему романтичен, иначе бы он не пел баллад, сложенной на языке, теперь не менее мёртвом, чем те, кто когда-то говорили на нём. Ветер помнил их также хорошо, как и все события и всех живые существа, что встречались на его веку: ветер умел запоминать, но не умел забывать. Он знал о человеческом даре: их память об ушедшем постепенно затухала, и вместе с ней угасала и грусть. А ветер всё давно случившееся воспринимал так же ярко, как и настоящее. Да и вообще: никто не знал, было ли у ветра чувство времени, умел ли он различать прошлое и настоящее, не говоря уже о будущем. Всё было для него одновременны и потому незабываемым.Башенка 22. Сначала (рассказ)

Ветер убаюкал деревья и сам лёг спать, удобно устроившись на их кронах. Но засыпая, он услышал голос, который слышал только однажды, когда родился на свет. Голос сказал: «Завтра я попробую ещё раз». Ветер не ответил; он думал: а может быть, он уже спит и голос ему снится? «Да, именно завтра. Завтра ты всем расскажешь, что настало утро первого дня. Возможно, вторая попытка будет удачнее». Ветер вспомнил первую и чем она закончилась: безжизненными пустынями, пыльной завесой в небесах, горящей землёй. «Запомни и расскажи всем: утро первого дня — завтра. Новые люди не должны догадаться, что всё уже было однажды».

Слушая голос, ветер заснул. Ему снилось, что завтра всё и вправду начнётся сначала. Что он вращает лопасти машины, что исторгает пламя и невидимый свет. Его друзья-деревья давно мертвы, их плоть стала пищей, их души растворились в пустоте.

Ветер никогда раньше не видел кошмаров, он только слышал о них. Во сне он думал, что будет, если он расскажет людям правду? Пойдут ли они другим путём? Не лучше ли остановить их сразу, пусть даже голос хочет другого? Ветер больше не верил в людей, надежда боролась в нём со страхом.

И медленно страх побеждал.

Унификационный принцип развития социумов

У «Розы и Червя» есть недостатки (даже много, если правду говорить), но есть у неё и неоспоримые достоинства (помимо того, что это чуть ли не единственный пример современной научной фантастики на русском языке). Например, она ставит вопросы и заставляет искать на них ответы.
Если мы поглядим вокруг, то увидим, что есть две конкурирующие идеи развития социумов: унификационный и индивидуалистический.
И первый социум в целом тупее второго.
Это менее удачный вариант; более предсказуемый и управляемый, но менее удачный.Роза и Червь
Унификационный принцип = доктрина порядка. Индивидуалистический = доктрина хаоса, поскольку умные особи менее предсказуемы, менее управляемы. Но группа, состоящая из умных особей, в конечном эволюционном счёте более успешна.
Возможно, стоит говорить о том, что для более простых существ (коллективные насекомые, например) унификационный принцип социума более эффективен, он позволяет им успешно выживать. Но мы не знаем, позволит это им вырастить себе разум.
Может ли разум быть создан на базе унификационного социума? Вот где-то здесь лежит то, что опровергает принцип, утверждаемый Робертом в «Розе и Черве».
Слишком сложные системы, принимая на вооружение унификационный принцип, не поднимаются на следующую ступень, а проигрывают гонку с Зеркальной королевой. Т.е. это деградация. Они становятся неэффективными. Они не могут развиваться сами из себя, поскольку внутри них исчезают противоречия, дающие основу для эволюции.
Тогда они должны развиваться, только пожирая ресурсы изнутри. Например, подпитываясь за счёт импульса развития других разумных видов.
Это однозначно объясняет, с чего эти коллективно-композитные инопланетяне захотели захватить Землю. (По правде, мотивация захвата Земли инопланетянами — самая сложная часть с такого рода сюжета. Потому что никаких объективных причин для этого нет и быть не может; космос — это вам не жалкие территориальные споры двух баронов в 1257 году нашей эры.)
Они пошли на Землю, чтобы сожрать нашу пассионарность, пока она ещё была в наличии. Причём они не могли сожрать вид, который слишком пассионарен, они не могут такой переварить. Поэтому для начала они слегка приглушили развитие — до съедобного уровня.
Вот что я думаю по этому поводу. 😊
Легко догадаться, что сама я считаю, что система всегда выигрывает, если её отдельные элементы умнее отдельных элементов другой системы; и связи между разумными элементами более сложные, разнообразные, а значит и эволюционно эффективные. В общем, я всегда топлю за доктрину хаоса.

Мясо и летний полдень

И.С., автор крепких, но не выдающихся детективов на кулинарную тематику («Однажды на парижской кухне», «Яйца-пашот в разрезе», «Континентальный завтрак для джентльмена») в этот раз решил ступить на иную стезю. Сложно подобрать точное определение жанру повести «Смерть всухомятку», тут и детектив, и сатира, и саспиенс, но одно можно сказать наверняка: этот текст всегда не то, чем кажется.

История начинается типично для И.С., его любимый протагонист, усатый герой-детектив Мальком Мэллоун приезжает в гости к старому знакомому, шефу Иву-Жану Лурье (с ним мы уже встречались в истории про ту самую парижскую кухню — место, где пересеклись дорожки высокой кухни, тайного общества кандаулезистов и Моссада). В этот раз Лурье, кажется, ни в какие истории не влипал, однако ему угрожают: таинственные фигуры в тёмном трико роняют кружевные платочки в кровавых пятнах; консьерж-экстрасенс замогильным голосом передаёт послания от друзей детства Лурье; а в почтовых ящиках — и настоящем, для счетов и рекламных брошюр, и в электроном то и дело мелькают недвусмысленные угрозы о раскрытии некой давней тайны.

Наконец, шантажист присылает чёткие указания: миллион евро в крупных купюрах следует спрятать в кустах за могильным памятником Виктора Гюго (то, что прах Гюго покоится в Пантеоне, И.С. игнорирует). Разумеется, Мэллоун устраивает шантажисту ловушку. И, разумеется же, попадает в неё сам.

Обложка романа "Смерть всухомятку"
Обложка романа «Смерть всухомятку»

После головокружительной погони, где преследователь и добыча несколько раз меняются местами, а среди участников появляются и сам Мэллоун, и красные ниндзя, и голем из частей тел, и даже робот-убийца, детектив оказывается в знаменитых парижских катакомбах, да ещё там, где не ступала нога обычного туриста. По узким туннелям, минуя склепы и горящие подземные озёра бензина (именно так) он попадает на адскую кухню, тёмное отражение кухни Лурье: то же расположение мебели, та же планировка, вот только всё говорит о том, что единственный продукт, который здесь готовят, — человеческое мясо. И более того, все члены тайного клуба каннибалов, кроме шеф-повара, находятся тут же — мертвы, судя по перегибу туловища назад (да-да), отравлены цианидом.

Вы уже догадались, кто же был шефом на зловещей кухне, а Мэллоун узнаёт это спустя две страницы, когда взрыв газа в плите временно (как мы все надеемся), ослепляет его, и последним, что видит детектив, становится лицо его друга Лурье…

Всё это действо занимает едва ли треть книги, а после вспышки внезапно начинается совсем другое кино.

Мы, как и Мэллоун, находимся во тьме. Как будто мало было тьмы средневековых туннелей, так теперь детектив ослеп и окружён лишь звуками. Слух, обоняние, тактильные ощущение — описывая это, И.С. создаёт полотно странной истории, где в сухой, гулкой, шепчущей тьме царит вкрадчивый голос Лурье, дающий обещания, требующий и рассказывающий — и это совершенно неожиданно — историю юной любви и разлуки.

Лурье обещает, что выведет Мэллоуна наверх, если тот поможет ему в одном деле. У детектива нет особого выбора: на ощупь из катакомб он не выберется, оставшись один, неизбежно погибнет. Он должен следовать за Лурье, обмотав вокруг запястья конец шнура — второй конец, конечно же, привязан к самому шефу-каннибалу. Довериться тому, кто вызывает безотчётное отвращение, существу без совести, жалости и чести. И постараться, чтобы это доверие не превратилось в преданность.

А Лурье, пробираясь по туннелям, говорит и говорит: о первой и единственной своей любви, знаменитой актрисе Иржен Ирдо… хотя когда-то её звали просто Мари Пату, она и Лурье выросли вместе в небольшой деревеньке на юге; во времена, когда по парижским улицам шествовала студенческая революция, Мари и Ив-Жан обрывали зелёные сливы в соседском саду.

Вместе же они прибыли в Париж в надежде на прекрасное будущее. Обитали в каких-то мансардах и полуподвалах, перебивались с хлеба на крыс, ища себя; согревали друг друга — телесно и духовно. В целом сами события этой истории наводят на мысль, что знания о человеческих отношениях И.С. получал, в основном, из плохих сентиментальных романов. Но внезапно над свойственным ему, его текстам нелепым сюжетом поднимается росток тонкого лиризма. Тьма, шорохи, голос — и в голосе этом звучит неподдельная человеческая боль, а ещё усталость. Лурье говорит, что хочет приготовить последнее своё блюдо. Он произносит пафосные, но вызывающие доверие слова о том, что быть знаменитым — это значит поедать других, если не реально, так фигурально. Он рассказывает, как погибла их с Мари любовь, а из неё, из этого умершего чувства родилась Иржен Ирдо.

И с этого момента автор явно начинает метаться между описаниями странствий в туннелях, эпизодических встреч с его удивительными обитателями, с каждым из которых Лурье как будто знаком (половина приключений, как минимум, — результат галлюцинаций Мээлоуна из-за блюд от шеф-повара, которыми каннибал потчует своего невольного союзника), и пронзительным лиризмом истории о погибшей любви.

Неожиданно И.С. выдаёт высокую ноту, как будто полжизни готовился к этому моменту. Он заявляет, что тоже может быть писателем (только бо́льшую часть времени — не хочет). По крайней мере, он вполне способен соткать из звуков, холода и смутных ощущений страшную истину, подвести к ней читателя так, что тому останется сделать лишь один маленький шажок, самому произнести, что в обществе мы все поедаем друг друга. И разве не честнее из нас те, кто не маскируют это никак, а прямо заявляют о своей людоедской сути?

В конце концов, Мэллоун обретает зрение — а возможно и прозрение, но остаётся с Лурье. То ли это стокгольмский синдром, то ли нечто большее. В его внутреннем монологе появляется тема цепочки пожираний: общество сломало и пожрало Мари, превратив её в хищницу; Мари сожрала душу Лурье; Ив-Жан, в свою очередь, нашёл единственный способ превратить цепочку в окружность — есть тех, кто всё это начал. Мэллоун спрашивает сам себя: какое наказание заслуживает Лурье? Есть ли что-то большее, чем смертная казнь? А ведь шеф так и так собирается проститься с жизнью.

Последняя треть книги непохожа ни на что вообще. Это описание жизни сонного южного французского городка (причём кажущееся достоверным, как будто И.С. делится отпускными впечатлениями; в общем, похоже на зарисовки с натуры), куда прибывают два друга, немолодых, но очень хорошо воспитанных месьё, пусть один и смахивает на англичанина. Четыре месяца месьё просто живут тут: прогуливаются, разговаривают, здороваются с горожанами. Они ждут приезда знаменитейшей местной уроженки, великой актрисы Иржен Ирдо. Именно на своей родине она обещала отпраздновать пятидесятилетний юбилей. И никого особо не удивляет, когда один из приезжих месьё предлагает на праздник подать прекрасное мясное рагу…

Мы ещё видим глазами Мэллоуна, как Иржен Ирдо с земляками поедает тело Лурье, завершая, таким образом, давно начатый процесс. И то, как Мэллоун описывает происходящее: томный летний день, жаркое солнце, узоры листьев, короткие тени, белые зонты, белые скатерти, немолодая, но всё ещё безумно притягательная женщина, аккуратно пережёвывающая кусочек сладкого мяса, всё невольно наводит на мысль, что в каком-то смысле Лурье не умер. Идеи его и дела будут жить.

И неудивительна потому единственная сцена эпилога: Мальком Мэллоун посреди полуразрушенной тёмной кухни в парижских катакомбах озирается с задумчивым выражением на лице.

16. Войнушка

— Та-та-та-та-такой-ся-ся-сякой-не-хо-ро-ший!

Это пулемёт. Всё оружие противника разговаривает и всегда в таком вот духе: будто не война, а «войнушка», «казаки-разбойники».

Пули действительно свистят — художественно, на мотив детской песенки, всё никак не могу вспомнить, какой, и это сводит с ума; огнестрельное бормочет при каждом выстреле, разговаривает само с собой, как человек, занятый любимым делом. Танки и вездеходы «бумкают», автомобили «рявкают», самолёты почему-то «тявкают», а снаряды воют, как похотливый волк на развратную Красную Подвязку в старых голливудских мультфильмах.Башенка 16. Войнушка (рассказ)

— Та-та-та-такой-сякой-вот-я-те-бя-щас! — заливается пулемёт; мы оказались слишком близко к нему и отлично слышим радость в его «голосе». Лежим в укрытии и не можем даже на секунду высунуть нос — ни переместиться, ни открыть ответный огонь. Мой сосед уткнулся лицом в землю, прижимает каску к голове, одновременно пытается прикрыть руками уши.

Мы все здесь сдохнем. Рано или поздно щёлкает что-то в голове, и ты уже мальчишка с пластмассовым пистолетиком, стреляешь «пульками» по ближайшей луже. Ничего не страшно, это ведь игра, в худшем случае всегда остаётся девчачий трусливый выход: «Я в домике», — и руки крест-накрест. Эти звуки отключают реальность в твоей голове, и вот ты уже сам подставляешься под пули; официально принято говорить: очень серьёзная психологическая нагрузка. Официально принято ещё и искать способы её снижения, но пока всей защиты — каски да бируши.

У нас всё ещё численное преимущество, но противник уже победил, так думают все, даже если вслух не говорят. «Кто-то наверху» — этот вечный «кто-то наверху» — просчитался в который раз. Кажется, не было случая, чтобы он всё верно распланировал, но до сих пор он «наверху», а мы тут… играем в «казаков-разбойников».

— Та-та-та-такой-ся-сякой-кой-по-пал-я-в-те-бя-падай-ты-у-бит!

Решательная машина

Решательная машина — один из феноменов эпохи серости. В её ересь впадают чаще всего крупные компании, которые по сути и есть машины, надстройки, левиафаны, виртуальные конструкты, использующие людей для размножения.

По нынешним временам главными адептами решательной машины выглядят две компании: «EA» и «Disney». Первая соорудила «Андромеду», не к ночи будет помянута, в которой 90% решений — ярчайшие примеры непонимания, как вообще работают истории и должны выглядеть игры; а после «ЕА» ещё и ловко замаралась в истории с лутбоксами.

Отличилась она недавно и с «Battlefield V» (см. скандал с идиотским изображением женщин на войне), причём дело дошло уже до слов «не хотите, не покупайте, меня это устроит». Мой внутренний экономист глазам своим не поверил, когда прочёл.

Действия «ЕА» направлены на что угодно, кроме ответа на вопрос: а что же нужно игроку? Презрение к потребителю, как известно, самый эффективный способ получения прибыли.

У «Disney» дела немногим лучше. Для начала они были уверены, что можно клепать в год по очень плохому фильму-пародии на «Звёздные войны», и люди будут всё это оплачивать. Когда оказалось, что нет, нифига, ни экономика, ни масскульт так не работают, руководство искренне удивилось. Ну ещё бы, они же привыкли, что благодаря ими же спровоцированной аддикции к принцессам, они зарабатывают на розово-золотом мерче миллиарды. Рынок кажется бездонным.

Но это вовсе не так.

Отдельные люди, люди-сами-по-себе, могут это понимать. Решательная машина, детальками которой они становятся, не понимает ничего. Она не разумна, она машина. У неё есть воля, цель и аналог наших инстинктов, но нет понимания. Поэтому попавшие в неё люди тоже перестают что-то соображать, их разум — способность к рефлексии и эмпатии, отключается.

Ещё более жалкий пример, пример решательной машины на последней стадии издыхания — это наш издательский бизнес. О нём вообще сказать что-либо, не убирая ладонь ото лба, тяжело. Где-то, в каких-то городах и весях, наверняка есть редчайшие примеры эффективных издательств. Но и они будут погребены, когда вся система рухнет.

Обрушение её неизбежно, вопрос лишь в том, чтобы случилось это как можно скорее. Чем длительнее процесс, тем больше будет жертв.

 

Признаки решательной машины всё те же: по части создаваемой продукции — симулякр симулякра (карго-культ), медиа-нарративный / людо-нарративный конфликт; взять старое, давно популярное (прийти на готовые охотничьи угодья) и пытаться его доить, причём делать это очень плохо; нанимать исключительно безруких (см. режиссёра 8-го эпизода «Звёздных войн») и платить им не особо много. Всё, что выходит из решательной машины, оскорбительно для потребителя, ведь своих потребителей они считают тупым быдлом, которое вечно будет платить им за дешёвку. Свойственно решательным машина и удивительное невежество относительно самого продукта, на котором они хотят нажиться, а зачастую — и невежество в целом (чёрная дыра в виде чёрного кружочка в «Андромеде» — я постоянно это повторяю, потому что она и вправду потрясла меня до глубины души; идиотская физика в «Изгое-1» или новом «Звёздном пути»; презрение к обычной человеческой логике во всём, да взять хоть в качестве примера половину эпизодов «Чёрного зеркала»). Нанимают же решательные машины чаще всего ничтожеств, у которых нет сил им сопротивляться и отстаивать своё мнение, да и мнения этого нет. А если и кого посильнее возьмут, то либо сломают его волю, либо просто его сломают, исказят восприятие.

 

Деньги решательные машины ставят во главу угла. Казалось бы, чего в этом странного? А того, что экономика вынуждает производителя ставить во главу угла продукт. Деньги, прибыль — это морковка, что болтается перед его носом, вынуждая производить лучше, больше, эффективнее. Цель производителя в экономической системе — продукт. Да такой, чтобы удовлетворял спрос. Поэтому-то с годами производители и стали задумываться: а что же это за продукт такой? Какой продукт хотят видеть потребители?

Для решательных машин этот вопрос неактуален. Они будут делать то, что случайным образом попадёт в поле их зрение. Они совершают преступление против экономики, отрицая природную роль производителя, и экономика им люто мстит. Не до каждой решательной машины ещё дошло, что в долгосрочной, а то и краткосрочной перспективе она уже банкрот, но решательные машины вообще думают медленно и не совсем даже думают, скорее реагируют.

Поразительнее всего, когда решательные машины не рефлексируют даже простейшее правило: либо дешёвый конвейер с дешёвым товаром; либо дорогой товар, но тогда качественный. Дорогой конвейер — экономическое самоубийство. Рано или поздно решательная машина начинает тратить кучу денег на штамповку дешёвки, и вот этот момент становится началом её, машины, конца.

 

Удивительная черта составляющих решательной машины: они не понимают, как это работает. Не производство, продажи и маркетинг, а это — то, что они пытаются произвести. Творчество и его результат. Назовём это искусством, имея в виду здесь, что это всё, что создано в итоге творческого акта, вне зависимости от художественной ценности.

И неудивительно, что и тут решательные машины оказываются в тупике: чтобы понимать искусство, нужно быть человеком. А люди в такой системе — строго по Харкуэю — действуют как функции, а не как люди. Детали решательной машины. И чем дольше они ей служат, тем сложнее им превращаться обратно в людей. В итоге они утрачивают человеческий облик, остаются навечно в машинном.

 

Вот резюме, вот как вы узнаете решательную машину:

— карго-культ;

— уничтожение, уплощение, искажение того, что было создано другими (решательные машины так питаются);

— производство множества дорогих, ненужных и по качеству убогих вещей;

— непонимание сути творческой работы;

— неспособность создать нечто новое и оригинальное;

— порождение медиа-нарративного конфликта всегда и во всевозможных его формах.

 

Эпоха серости — это кризис массового производства искусства. Оно работало, когда было прогрессивной идеей (как национальные государства); оно перестало работать, когда изжило себя (как национальные государства однажды станут лишь историей). Решательная машина, медлительная, невежественная, бесполезная, неэффективная стала главным символом этой эпохи.

И пережить эпоху серости можно только одним способом: искать новые инструменты вписывания искусства в экономику.

Маргарет Этвуд, ч. 2

2004 год

«Орикс и Коростель» / «Oryx and Crake», 2003, рос. изд. 2004

 

Новый роман Маргарет Этвуд — ещё одна эсхатологическая история, в этот раз — более чем вероятная. Это будущее — мир, в котором получили завершение тенденции нынешнего времени.

Человечество пожрало само себя: возрастающее расслоение общества (уже близок призрак морлоков), бездуховность, мутирующие вирусные штаммы, генные эксперименты, промышленность и наука, производящие только средства для омоложения, похудания и роста волос… Колёса жизни вертятся вхолостую, развитие остановилось, нет ни прогресса, ни регресса — нет никакого движения: мир застыл и, похоже, застыл на краю. Это то, чем всё закончится. Катастрофа неминуема, и вопрос теперь только в том, какую она примет форма.

У Этвуд проводником Конца Света оказывается Коростель, «безумный учёный», ничем, однако, не напоминающий своих классических предшественников, начиная с доктора Франкенштейна. В мире, где останутся только Дети Коростеля, Дети Орикс и Ужасный Снежный Человек — там всё будет по-другому — там не будет почти ничего.

Идея и композиция романа наводят на мысль о «Галапогосах» Курта Виннегута; однако, несмотря на очевидность параллелей, различны позиции авторов. Если в репликах «наблюдателя» в романе Виннегута постоянно будто бы звучит: «Гляньте, как всё стало замечательно», — а слышится авторское: «Читатель, неужели ты хочешь, чтобы всё так и закончилось?»; то у Этвуд, которая изначально заводит мир в тупик развития, где деяние Коростеля выглядит эвтаназией, «наблюдатель», описывая новое племя, искренне называет его прекрасным. Оно действительно совершенно, идеально приспособлено для выживания в новом мире — таким его создал Коростель. Более того, он сделал всё, чтобы лишить своих «детей» необходимости приспособляться, влюбляться, поклоняться природе — то есть необходимости создавать вторую цивилизацию. Только одно осталось, что могло бы их изменить, осколок прошлого — Снежный человек. Недооценил ли Коростель своего друга, или и это входило в его гениальный план? Я больше верю во второё, ведь «Коростель предусмотрел всё».

Книга вышла красивая и, как водится, страшная, в частности, очень уже большой вероятностью описываемого в ней будущего. А если учесть, что Коростеля в нужный момент может под рукой и не оказаться… страшно и обидно.

Коростель, Снежный человек и Орикс — очевидно, три персонажа, воплощающие в себе результат истории человечества, «разбитое корыто»: обезумевшую науку, обанкротившееся искусство и продажную любовь. Этвуд не зря выбирает самого жалкого из троих, чтобы взвалить на его плечи не только заботу о «новом племени», но и ответственность окончательного решения судьбы человечества.

«По привычке он смотрит на часы; они показывают ему пустой циферблат.

Час ноль, думает Снежный человек. Время идти».

Время идти, господа».

 

06.12.2007

Послесловие: базовый комплект

 

А не то кто-нибудь «пойдёт» за вас, да…

Три составляющих нового мира: I= IV, II=III и V. Коростель, пусть и безумен, но только таким может быть Демиург. А Орикс? С её жизненной историей — и всегда: «Почему ты думаешь о людях только плохо, Джимми?». Орикс — маленькая модель изнасилованного мира, всегда хранящего ещё один шанс на выживание, жизнь вечна, что бы с ней не делали. И Снежный Человек — родоначальник всех мифов нового мира, светоч знаний, наполняющий души детей Коростеля и детей Орикс тем, что делает людей людьми. Всё повторится снова.

«Бежевые брюки Коростеля были заляпаны кровью. В правой руке — обычный перочинный нож, с двумя лезвиями, пилочкой для ногтей, штопором и ножницами. Другой рукой Коростель обнимал Орикс: она будто уснула, уткнулась лицом в грудь, вдоль спины — длинная коса с розовой лентой.

Пока Джимми смотрел, не веря своим глазам, Коростель перекинул Орикс на левую руку. Посмотрел на Джимми, прямо в глаза, без улыбки.

— Я на тебя рассчитываю, — сказал он. А потом перерезал ей горло.

Джимми его застрелил».

Жизнь вечна, что бы с ней ни делали. И на нашем пепле вырастут цветы.

О Джимми, ты был такой забавный. Орикс,

Не подведи меня. Коростель

Время идти. и Снежный человек.

Может быть, действительно, есть какой-то высший смысл в этом странной троичной схеме — схеме перехода на новый виток, от смерти в новую жизнь мира.

 

04.07.2018

Между первой книгой и второй-третьей для меня прошло десять лет. Я начала читать вторую и поняла, что не помню деталей. И обязательно нужно перечитать первую.

Десять лет… Ничто в «Орикс и Коростеле» не работает так, как написано. Мир так не работает, люди так не работают, общество так не работает. Что-то уже изменилось, что-то просто не могло оказаться таким, каким оно описано.

Я не перестала её любить, просто из фантастики переместила в разряд фантасмагорий, как и «Рассказ служанки».

В главном «Орикс и Коростель» остаётся такой же, какой и была: удивительное ощущение грусти, обновления и величия безумия.

В этом она совсем не похожа на следующие две. Там никакого величия безумия.

Вторая книга стала разочарованием. В ней слишком много вот этого: необходимости подтянуть нити, вывернуть вещи из первой книги так, чтобы они сопрягались с новыми трактовками; она перечёркивает и уничтожает удивительное ощущение от идеи бесконечности и преемственности, от созидания нового, которое было в первой. Я бы не стала так поступать со своими героями.

В ней так же есть решения, которые откровенно неудачны, например Крапивник как рассказчица. Самый недостоверный нарратор за всю литературную карьеру Этвуд. Это только мои ощущения, конечно, но вот они есть и откуда-то взялись.

В ней есть очень грустная вещь: взгляд, которым пожилые люди смотрят на очень молодых. Я не знаю, когда Этвуд приобрела этот взгляд. Это тот кошмар, в который я боюсь оказаться однажды: забыть, какой я была, потеряться в прошлом, обрести непонимание настоящего. Смотреть в будущее и ничего не видеть.

Третью книгу — я не знала об этом, но так оно и было — я ждала много лет, это была именно она, столь же прекрасная, щемящая, трогательная, грустная и светлая, как и «Слепой убийца».

Вне концепций, безумных трактовок, которые я люблю выращивать после прочтения книг Этвуд, просто история, на все сто процентов стоящая того, чтобы её рассказать.

 

Если подводить итог… Бессмысленно его подводить. Я уже потеряла то безумие, которое когда-то заставило меня искать смысл в трещинках на стенах. Ну ладно, не потеряла, просто придала ему другую форму. Я по-прежнему могу с пол оборота завестись на разговор об Истории как слепом убийце, о том, что все наши страдания станут лишь строчкой в учебнике; о жестокости биологии и о том, что пока мы сытые, мы выбираем свои собственные правила, но что случается, когда мы голодны, когда инстинкт велит спасать вид во что бы то ни стало? На разговор о Тенях, за которыми нужен глаз да глаз, о том, что рождение и смерть всегда держит в руках одна и та же Плывущая по Подземной Реке. Но всё это давно перешло в мои собственные истории. В написанные (их меньше, много меньше, чем в следующей категории :-D) и ещё не написанные.

Этвуд была, остаётся и останется, возможно, моей любимой писательницей. Как минимум — одной из. Трилогия о мире безводного потопа входит в троицу Трилогий, занимающих солидное место на просторах моей бездны. И я не могу ничего путного о ней рассказать, кроме того, что это стоит читать, стоит прочесть, чтобы ощутить дыхание никогда-уже-не-случившегося, впитать историю людей, идущих друг к другу всю жизнь, через фантасмагорическое будущее, буквально через чуму, войну и голод, к той точке, где самый последний всадник соединяет их навсегда.

13. Прощание

Хмурым вечером процессия медленно двинулась от Прощального дома. Многие из наших пришли проводить Януша, но я бы предпочёл, чтобы скорби в них было больше, чем злобы. Двое говорили речи — и было сказано достаточно о борьбе и целях, но мало о том, кто лежал в ящике, оббитом плохо прокрашенным тёмно-серым льном.

Я шёл за гробом, уставившись на вяло покачивающиеся дешёвые кисти на его углах. Они были разной длины, одна даже мела дорожную пыль. И это напомнило мне, напомнило мне… о прошлом. Как глубоко не хоронили его, а оно всё равно однажды посмотрит тебе в глаза.

Мы как раз ступили за городскую черту, впереди лежало кладбище для Отрицающих — для нас, а справа — открылся вид на аэродром. Я невольно сжал амулет на шее: острые края звезды врезались в линии на руке, сквозь боль пробивалась та же злоба, что владела мои товарищами.Башенка 13. Прощание (рассказ)

Подобрав широкие подолы разноцветных юбок, зажав подмышкой ручки мётел, ведьмы шли к взлётной полосе. Они остановились, провожая нас взглядами: я видел глаза женщин — чуть раскосые, льдисто-зелёные, и алые губы, ярче ветреного заката, и развивающиеся длинные светлые волосы. Ведьмы были так схожи между собой, будто и вправду были сёстрами — как они всегда называли друг друга. Но амулет, проколовший кожу до крови, шептал мне, что различия есть, что сила в каждой из женщин — своя, ни злая, ни добрая, чужая. И они чуют во мне бывшего колдуна, отрицающего истинность равнодушия и вставшего на сторону людей.

Сильный порыв ветра дёрнул ведьм за волосы, донёс до меня одуряющий аромат цветущих прутьев мётел и ещё низкий глухой гул.

Я поднял глаза: на нас шла чёрная сплошная полоса грозы. Небо распалось на две части — тьму и серость, а под ним ночь и сумерки делили землю. Гроза приближалась, снова послышался раскат грома, молния сверкнула во тьме, ветер закинул кисти на гроб, бросил мне в глаза песок с обочины, я едва успел отвернуться. Ведьмы издали протяжный стон, переходящий в визг, вмиг оседлали мётлы, и против ветра бросились вверх, прямо в грозу. Следующая молния высветила на фоне туч силуэты тех, кто успел подняться в небо раньше. Стоны и визг становились всё громче, всё протяжнее, всё более полнились скорбью. Лишь на мгновение грому удавалось заглушать эти звуки, но снова они проникали прямо в сердце.

Мы двинулись дальше, а в спины нам нёсся ведьмин плач, и никто не знал, над кем и чем рыдают они, пронзая грозовые тучи, ловя молнии и впитывая всем телом струи дождя.

Рождённые Корпорацией

У Джеффа Вандермеера в голове сидит человечек, повторяющий всё время: «Последствия. Взаимосвязи. Реакции. Трансформация.»

Это отличные слова. О них Вандермеер и пишет. Например, истоки «Борна» можно найти в «Ассимиляции», в морском чудовище, в оторванности, в другой зоне и смешанных экосистемах, в рукотворной среде. «Борн» развивает и усложняет эти образы.Вандермеер. Борн

«Борн» — фантасмагория, мир, подошедший к катастрофе и перешагнувший через неё в новую реальность. Всё началось заново: от экосистем до первобытных культов чудовищ. Остатки людей и нелюдей борются за выживание на развалинах Компании, ставшей Демиургом, которого обещали гностики, и породившей мир жестокий, страшный и как никогда далёкий от милосердия и любви. Картина знакомая и не раз повторённая на все лады, но Вандермееру всё уже удаётся добавить в неё своего личного безумия.

Мир книги на пару вселенных удалён от нашего: будто лавкрафтовские Древние оставили его значительно позже, и с тех пор он поражён их влиянием. Обитатели развалин используют незнакомые инструменты, устроены иначе, и как будто даже представления о биологии в их головах тоже здорово отличаются от наших. Выстраивая фон событий, Вандермеер использует те же приёмы, что и, например, Мьевиль, переплавляя элементы известного так, чтобы ничего знакомого в них, по возможности, не осталось.

Бог этой реальности — кайдзю, гигантский летающий медвед Морд, карающий свою паству. И если оригинальные кайдзю — олицетворение недоброй природы Японских остров (то цунами, то землетрясение, то потоки лавы, то атомные бомбы), то Морд — столь же наглядная метафора чудовищной сути постмира «Борна».

Посягнувшие на божественную власть Морда и его последышей, отряда полуразумных злобных медведов, обречены. Попавшие между молотом и наковальней — между Мордом и его врагами, обречены. Возжелавшие нейтралитета обречены тоже. Катастрофа не «случилась», она всё ещё длится, подводя всех к неизбежной гибели.

И в покосившемся мире всё становится совсем странно, когда героиня находит нечто, о чём даже нельзя сказать наверняка, существо это или вещь и в чём его предназначение.

Главный интерес Вандермеера — пограничные экосистемы. Что происходит, когда одно диффундирует в другое, как меняет систему привнесение чуждого элемента, как протекает их взаимная адаптация, какова роль случайностей в эволюции (ответ: огромна). И если поначалу кажется, что Борн, найдёныш, нечто совершенно удивительное, непонятное и чуждое — и есть тот самый случайный элемент, расшатывающий систему, то со временем проступает настоящий рисунок истории. Чуждый элемент, изменяющий ход событий, прячется у всех на виду. Вандермееру удаётся обмануть читателя не в одном, так в другом, а имя тому, что окажется спасением, что развернёт ход событий, мы знаем уже давно.

Потому что «Борн» — это также история о родительстве. О том, что порождено нами и как мы будем с этим уживаться. Однажды мы создадим кого-то ещё, будут ли это разумные машины, или новый разумный биологический вид, или разумные искусственные существа, ничуть на нас не похожие; какими бы не были наши дети, в конце мы останемся с ними один на один. И исход будет зависеть от того, чему мы смогли их научить. Мы передаём детям способность любить, и только в этом наше общее спасение.

Роман усеян примерами обратного — примерами детей, выросших без любви. От Морда, хтонического чудовища, рождённого из гнева и страха, до настоящих детей, превращённых его противником в чудовищ не меньших (разве что за исключением роста).

Реальность «Борна» — как зона отчуждения, свалка, куда мы приносим свои ошибки. Мы огораживаем её жёлтыми лентами и колючей проволокой (для верности — проволока под напряжением, на колючках яд кураре). Но что-то всё равно прорастёт. Что-то всё равно эволюционирует.

В итоге побеждает фиолетовый хаос, отец случайностей. Он заставляет семена жизни разлетаться со скоростью северных ветров, он топит льды, но он же учит бобров строить плотины, он перекручивает рычажки в мозгах животных, чтобы зародить в них разум, и безжалостно уничтожает тех, кто мешает жизни расти.

Он бросает одно чудовище против другого. Он растит волкодава, если волк теряет совесть.

Он никого и никогда не прощает, прощать приходится другим. Тем, кто умеет это делать, кто может зародить чувство в безжалостности, тому, кто может полюбить и научить любви даже машину для убийства.

Ребёнок, любимый родителями, росток ушедшего мира, где любовь — ещё не фикция, приносит её и в этот мир. Героиня не заражена гнилью Великих Древних, она не разделяет людей и порождения Компании, она даже не подозревает, каким светом сияет на этом пожарище. Но, главное, её свет облучает и других, он запускает реакцию, и на пепле вырастают цветы. И в итоге, когда чудовищный мир спасает чудовище, которое кто-то любил, «Борн» обращается в притчу о тех, кто придёт после нас, и о том, как они будут пролагать свою дорогу.

12. На приём

Нина Петровна, самая зловредная соседка во всём доме, наклонилась к уху Ксении Владимировны и что-то азартно зашептала. Обе они с осуждающим недовольством скосили глаза на Вадика.

Вадик поёрзал на стуле и тоскливо глянул на лампочку над дверью.

Рядом тяжело вздохнула мама. Час назад Вадик слышал, как она мрачно говорила медсестре по телефону: «А если в следующий раз он дом подожжёт? Или выкинет брата в окошко? Если уже сейчас… у его отца тоже была неустойчивая психика». Не мамины слова напугали Вадика так сильно, а её мрачный голос. Так она звучала, когда была расстроена… или рассержена и расстроена.

Он сам не знал, почему сделал то, что сделал. Когда мама расспрашивала его, тоскливо теребя край передника и, кажется, глотая слёзы, Вадик только и смог, что расплакаться. И сквозь хныканье (как будто ему три года, а не все десять!) повторять: «Не знаю… оно само! Само!»

Лампочка вспыхнула, и Вадик, вот только мгновение назад ждавший этого с надеждой, тотчас же перепугался.

— Иди же, — мама легонько толкнула его в плечо, и на её запястье звякнули стальные браслеты.

Спиной чувствуя тяжёлые взгляды соседок, Вадик поплёлся к двери, подождал, пока она отъедет в сторону, и, опустив плечи, покорно шагнул внутрь.

 

***

 

Башенка 12. На приём (рассказ)Врач, изредка прикасаясь стилусом к рабочему столу, делал пометки в карточке; читал, что мама рассказывала утром медсестре, и поглядывал на маленького пациента, нахмурив густые, тёмные брови. Вадику же казалось, что он маленький партизан, о которых рассказывали в школе на уроках народоведения. И что движения стилуса составляют в его карточке приговор: месяц без сладкого, или отлучение от сети, или неделя в исправительном медицинском центре, о котором ребята шёпотом пересказывали друг другу страшилки.

При мысли о тех страшилку Вадику снова хотелось хныкать и просить «дядю доктора» отпустить его домой, но стыдно быть малодушным в таком солидном, десятилетнем возрасте, и Вадик сидел тихо, разглядывая носки ботинок.

— И что же такого угрожающего мировому порядку ты написал на том заборе? — закончив читать, строго спросил доктор.

Вадик решился поднять глаза и ответить:

— С-слово…

— Какое?

Вадик прошептал: «Попа», — и тут же опустил голову. Горячие слёзы стыда покатились у него из глаз. Кажется, страшнее слова во всём мире не сыскать, раз мама так расстроилась!

— Что-о? — голос доктора прозвучал сдавленно, его суровое бровастое лицо сморщилось, собралось в складки, глаза превратились в щёлочки, а борода мелко затряслась. Он издавал хриплые кудахчущие звуки, и Вадик вдруг догадался, что «дядя доктор» просто смеётся.

И что в этот раз, кажется, обошлось.

«Путь» / «The Path»

«Путь» / «The Path» пал смертью храбрых после третьего сезона, так что можно написать о нём что-то окончательное.

Я почти не смотрю драмы. Даже если пытаюсь, то выходит как с «Breaking Bad»: я глянула несколько эпизодов и сделала вывод, что это очень хороший сериал и что я не смогу его смотреть.

Драмы кажутся мне невыносимо неинтересными. Голос во мне всё время спрашивает: «И чего?» Что это должно мне дать?

Я смотрю их, только если там есть что-то ещё, кроме отношений и/или того, как человек меняется, отвечая на обстоятельства. Не то, чтобы это было неинтересно, это неинтересно лично мне, если оно не сопровождается чем-то ещё.

В «Пути» было что-то ещё.

Он оказался историей о становлении религии. Мы различаем нынче религии и секты, хотя правда в том, что всё, что мы сейчас называем религией, изначально было сектами и гордилось тем, что было сектами. Любая религия нового типа (термин ненастоящей пока науки меметики) начинается именно с этого: закрытость, избранность, запрет на общение с непосвящёнными, наказание за выход, непогрешимость лидера, запрет на сомнения и т.д. Истовая вера в то, что спасутся только члены секты. Да, это суть любой религии нового типа, они так от этого и не уходят, терпимость не прошита в их меметическом ядре. Но наступает момент, когда они становятся мягче, когда они кое в чём меняются, и вот тогда мы начинаем называть их религиями. (В любой религии нового типа, да и не нового тоже, всё равно есть группы абсолютных фанатиков и экстремистов, но они есть везде, некоторым людям только дай повод сойти с ума, и повод этот они выбирают зачастую совершенно случайно, просто жизнь так складывается.)

Майеристы (религиозное движение, о котором речь идёт в «Пути») за три сезона проходят этот путь. Их организация первоначально называет себя движением, но это секта. Она соответствует признакам секты, если приглядеться. Внешне они больше походят на хиппи нового толка, но за этим фасадом скрываются вещи, которые ненормальны, хотя члены организации воспринимают их как должное.

В одном из последних эпизодов майеристов впервые открыто называют сектой, но слишком поздно: майеризм уже ей не является. Сын нового лидера, разозлённый оскорблением, предлагает членам движения проверить, так это или нет. Он называет один за другим признаки секты, и — да, о чудо — майеризм действительно больше не соответствует ни одному из них. Но что же произошло?

Как религиозное движение, начавшееся с безумиями одного человека и прагматичной жажды поклонения другого, перестало быть сектой и превратилось в духовное прибежище? Умер старый лидер и пришёл новый? Да, но нет. Они отринули свою закрытость и избранность, и да, это стало следствием политики нового лидера. Но его заслуга была только в этом.

Как только число участников движения перевалило за какую-то таинственную для нас, но объективную отметку; как только сидящий в основе каждой секты, каждого закрытого движения, каждой религии нового типа запирающий мемокомплекс (ЗМК) нажрался всласть, он поутих. Сытый хищник, еда у которого в обозримой перспективе не закончится, уже не агрессивен и не зол. Сонно зевая, он благодушно взирает на мясные комочки, перемещающиеся в поле его зрения.

Секты становятся религиями, когда растут. Видимо, у каждой из них, в зависимости от характера базового ЗМК, своя критическая отметка. Переходя через неё, они теряют первоначальный импульс. Множество разумов растворяет и ослабляет ЗМК. Это и произошло с майеризмом, в основе которого, тут надо отдать ему должное, всё-таки лежал достаточно человеческий, а не людоедский ЗМК (в отличие от таких старых культов, как, например, авраамические). Так что ему оказалось нужно для насыщения не такое уж большое число людей.

А есть религиозные ЗМК, которые, кажется, не насытятся, пока не пожрут всё. И, к сожалению, всех их мы знаем по именам.

Вряд ли авторы «Пути» размышляли об этом в моих терминах. Но они хорошо чувствовали то, о чём рассказывают, и интуиция вывела их на достоверную и правдоподобную картину духовных исканий и отдельного человека, и группы людей — картину где-то неприглядную, а где-то трогающую за живое. Ни чёрного, ни белого, добро и зло подчас — лишь вопрос точки зрения.

 

P.S. А вот жизненный путь религия старого типа (а может, теперь нужно уже говорить «новейшего»), кстати, выглядит иначе.