Новый тип историй

Я думаю, искусство всё время меняется. Мне дадут премию за эту новую мысль? Надеюсь, что да.

В не последнюю очередь это заметно в том, как формы сменяют формы на пьедестале успеха. Прежние формы, конечно, никуда не деваются, как люди рисовали на стенах, так и продолжают это делать. Но с пьедестала сходят и уступают место чему-то новому. Иногда, правда, меняются, выходят на новый этап и снова занимают место повыше. Как рисование на стенах.

Новое, кажется, всегда поначалу воспринимается как фигня. Очередная модная приблуда. Чем бы дитя не тешилось. И т.д.

А в это время новая форма искусства медленно и неуклонно теснит старое. Старое даже не замечает, что его потихоньку пожирают с хвоста. Ведь голова над хвостом вознеслась уже очень высоко.

Например, кино в наше время вошло в штопор. Оно вырождается, и тому две причины: а) индустрия стала большой и неповоротливой и вступила в эпоху главенствования решательной машины; б) талантливые люди, которые эн лет назад могли бы реализоваться только в кино, теперь идут ещё куда-то. В смежные области (сериалы) или ещё дальше (игры или что-то совсем экзотическое и синтетическое).

Игры же стали новым искусством, когда родили новую реальность, ознаменовав стремительный закат галактики Гутенберга.

Как и всякая передовая форма они заставили меняться и остальные формы. И снова например: не так давно кино изменило вид наиболее типичного нарратора в литературе. Если раньше то был всевидящий автор, способный залезать в душу каждому из персонажей в сцене, в романе и редко на ком-то фиксирующийся надолго; то теперь намного чаще вводится фокальный персонаж (ФП), за котором автор следует. Он по-прежнему знает всё, что происходит в душе ФП, но все остальные действующие лица и все персонажи описываются и оцениваются уже с точки зрения ФП. Таких персонажей может быть несколько в романе, но в каждой сцене — только один. Это кинематографический способ изложения. Нарратор становится камерой, глаза ФП становятся прожекторами, высвечивающими детали мира вокруг.

Игры устроены не так. Игры — и это их первая и самая главная особенность — интерактивны. Мир, откликающийся на действие, вот что такое игра. Сама её суть — поощрять действия игрока своими реакциями, призывать к действию, требовать его. Игры стали уже достаточно сложны, чтобы имитировать далеко идущие последствия. Решения имеют силу. Одной строчкой диалога, одним выбором, одним действием можно изменить лицо нарисованного мира.

И нарисованность этому миру уже ничуть не мешает. Наше восприятие и наше воображение уже достаточно развиты, чтобы миры становились для нас настоящими. Происходящее — игра, но наши чувства и наши решения — настоящие.

Ладно, я опять ушла в сторону (потому что говорю о том, что люблю). Игра — это взаимодействие игрока с миром посредством персонажа, своей аватары. И хотя игры, как и любое искусство, рассказывают истории — историю одного персонажа или нескольких, они делают это через взаимодействие с миром. И через это же взаимодействие рассказывают и историю мира тоже. Вот, чего мы хотим от игры: исследование мира, который для нас создали.

И вот какой новый формат породили игры в других формах искусства: формат описывающего взаимодействия. Когда история персонажа — инструмент для развёртывания истории другого мира, другой вселенной (среза мультивёрсума), другой земли и просто «пузыря», маленького кусочка.

читать дальше «Новый тип историй»

Утопия, антиутопия, дистопия

Почему-то уже давно мне хочется зафиксировать, что такое в моём представлении утопии, антиутопии и дистопии. Да, как ни странно, я различаю два последних вида мрака.

 

Ещё до того, как Томас Мор придумал слово «утопия», утопии уже существовали.

В голове авторов, конечно же. В информационном пространстве. В человеческой метакультуре.

Миф о потерянном рае (тепло, еда растёт на деревьях, смерти нет = воспоминания об Африке, про «смерти нет», разумеется, выдумка, но это правильно, после смерти смерти уже нет), миф об удивительно стране блаженных — прямой предок идеи утопии. Это всё очевидно.

Утопия — рай на земле, правильное со всех сторон общество. Работает как часы, все довольны, никто не голодает, никто не чувствует себя бесполезным, жалким, потерянным и так далее. Каждый на своём месте. Идеальный механизм.

Первая подробно описанная (и дошедшая до нас) идея утопии — «Государство» Платона. Разумеется, таким государством правят философы. Вообще нет никакого смысла придумывать классификацию, общество, систему и отдавать самоё козырное место кому-то другому. Автор всегда получает лучшее.Томас Мор. Утопия

С тех пор все утопии, от классических до относительно новых (совсем новых утопий нет, и через абзац-другой я скажу, почему), строятся на одном и том же принципе, без которого они, э, в принципе невозможны. Неосуществимы.

Насилие государства над личностью. Всегда. Без каких-либо исключений.

Все люди подчиняются установленному порядку. При это он, конечно, мыслится как разумный, рационально устроенный и благостный. Ни один из авторов утопий не имел в виду, что его общество — это тирания. Напротив, люди всегда добровольно придерживались этого порядка. Просто потому что он был лучший на всём свете и во все времена.

И, разумеется, окончательный. Ведь если мы достигли самого-самого лучшего, куда ещё стремиться? Эволюция, твоё время прошло!

В общем, самой идеи утопии много-много лет. Антиутопии же молоды.

Они появились в то время, когда идея национальных государств потихоньку повернула к своему закату. Конечно, они, нацгосударства, тут, вокруг нас, сосут кровь будущего. Но всё равно уже обречены. И лет сто назад люди начали подозревать, что с утопиями, пожалуй, что-то не так.

Что, пожалуй, свобода развития, хаос эволюции важнее застывшего неэффективного порядка, вырождающегося рано или поздно.

ЭквилибриумУтопии всегда были уязвимы: на их белом беззащитном брюшке ярко светилась надпись «Насилие над личностью». Туда антиутопии и вонзили острые клыки, попутно припомнив, что во всех описанных утопиях условием их благополучия была экспансия.

(Как и у национальных государств. Эти идеи точно растут из одного семени.)

А когда неосвоенных ресурсов не остаётся, утопиям становится нечего есть.

(Как и империям. Третья идея связки: утопии-империи-национальные государства. Рим. Потерянный Рим, вот так. Золотой век Европы, которого никогда не было.)

Не только НТП понёсся бешеными скачками с начала эпохи Просвещения. Культурные паттерны сменялись так же быстро. Застывшие системы утопий больше не подходили для этого. Никакого Золотого века, ушедшего светлого прошлого, первичной материи, в объятья которой мы должны вернуться. Идеи Восточной этики отступили в тень, на сцену поднялась Западная.

Прогресс, свобода и развитие. Свобода мнений и знаний — вот двигатель этого мира. Антиутопии полны раздражения: они разрушают, стирают, переиначивают и требуют этой свободы.

Кстати, это время тоже немного закончилось. Если не в плане НТП (хотя кое-где мы упёрлись в стену), то в плане культурных паттернов — так точно.

Рассел Д. Джонс. Люди по эту сторонуС тех пор, как родились антиутопии, всякая утопия носит в себе собственную антиутопию. Свой собственный конец. Свою неизбежную смерть. Ни одной утопии мы теперь не верим.

Дистопия — слово из английского языка, там оно означает антиутопию в том числе. Но я решила, что специфику дистопии мы можем уточнить, раз уж у нас свободно ходят оба слова.

Дистопия — постапокалипсис. Поздневековье. Нищета. Стагнация. Застой. Торможение. Исчерпание. Дистопия — это мир, которому уже некуда деваться. Он никогда не поднимется к звёздам, никогда не вырвется из круга Шестёрки Дисков, никогда не сдвинется с места. Он пережил Катастрофу: иногда настоящую, физическую, иногда экономическую, иногда культурную. Он полон пессимизма.

Это не антиутопия, которая была ответом на косность утопий, и всегда в основе имела стремление к свободе. Ощущение освобождения от гнёта старого, начало развития, противодействия, пусть даже и заканчивалось всё печально для центрального персонажа. Одно то, что кто-то вообще поднялся против системы, означало начало сопротивления, его принципиальную возможность. Эта подспудная идея, пусть не произнесённая, всё равно существовала. Если не в мире описываемом, то в мире реальном. Цель антиутопии — освободить читателя, а с персонажами уж как получится. Так же, как целью утопии было научить читателя, как жить правильно (hint: никак).

Цель дистопии? Наверное, предупреждение. Дистопии появились попозже антиутопий, но сейчас преобладают. Допустим, они предупреждают о том, как легко перейти грань. Грань вообще: как обществом овладевают запирающие мемокомплексы, как просто разрушить наш мир нажатием одной-двух кнопок, как легко потеряться в новом дивном мире, как НТП может стать приговором человеку (как виду, как идее, как личности). Но дело в том, что антиутопии это тоже делают, только ещё и предлагают искать выход.

Маргарет Этвуд. Год потопаДистопии — это хорроры, даже если скрывают свою истинную суть. Рефлексия общественных страхов. Они пессимистичны. Они не знают надежды. Они безвыходны.

Ещё, если честно, они совершенно бесполезны. Большинство из них даже катарсиса дать неспособны. Хоррор хоть предполагает очищение. Но дистопии чаще просто пугают, не позволяя себе хотя бы намекнуть, в какую сторону рыть подкоп. И в конечном счёте почти все они сводятся к страху перед будущим.

Дистопии — ответная реакция Западной этики на скорую утрату господства, предчувствие грядущего краха эпохи национальных государств, слома общественного порядка, который так долго казался всем незыблемым.

Если утопия была тезой, а антиутопия антитезой, то дистопия — не их синтез. Синтез их где-то впереди, похоже. Дистопия — новая теза, та же утопия, только с другого боку. Если во второй всё очень хорошо и из этого нет никакого выхода (кроме времени и неизбежности смены эпох), то в первой всё плохо, но выхода тоже нет. Дистопия затягивает в себя, но где-то же внутри неё должна лежать антитеза, её слабость, её верная смерть, нужно только отыскать её.

Нужно отыскать её, потому что дистопии, в лучшем случае, — попытка коллективного бессознательного осмыслить неизбежные перемены и как-то подготовиться к тому, как сильны они будут. Но в худшем (и в него я верю больше) — они, дистопии, агенты реакции. Страх, которому нельзя сдаваться. Чума, которая желает заполучить нас в свои цепкие лапы. Вот какой яд распространяют дистопии.

Но как и всё мрачное в наши времена, они весьма востребованы.

 

Итого:

«Утопия», «Город солнца», мир Полдня (страшнейшая вещь), «Люди по эту сторону» — утопии.

«Мы», «1984», «Эквилибриум», «Голодные игры» (романы, про фильмы не знаю ничего) — антиутопии.

«О дивный новый мир», «Рассказ служанки» (роман, с сериалом сложнее), «The Last of us», мир Безводного потопа — дистопии.

 

Из дистопии выхода нет, она хочет лишь одного: лишить вас воли и съесть. Начнёте верить в неё, и вы пропали.

Унификационный принцип развития социумов

У «Розы и Червя» есть недостатки (даже много, если правду говорить), но есть у неё и неоспоримые достоинства (помимо того, что это чуть ли не единственный пример современной научной фантастики на русском языке). Например, она ставит вопросы и заставляет искать на них ответы.
Если мы поглядим вокруг, то увидим, что есть две конкурирующие идеи развития социумов: унификационный и индивидуалистический.
И первый социум в целом тупее второго.
Это менее удачный вариант; более предсказуемый и управляемый, но менее удачный.Роза и Червь
Унификационный принцип = доктрина порядка. Индивидуалистический = доктрина хаоса, поскольку умные особи менее предсказуемы, менее управляемы. Но группа, состоящая из умных особей, в конечном эволюционном счёте более успешна.
Возможно, стоит говорить о том, что для более простых существ (коллективные насекомые, например) унификационный принцип социума более эффективен, он позволяет им успешно выживать. Но мы не знаем, позволит это им вырастить себе разум.
Может ли разум быть создан на базе унификационного социума? Вот где-то здесь лежит то, что опровергает принцип, утверждаемый Робертом в «Розе и Черве».
Слишком сложные системы, принимая на вооружение унификационный принцип, не поднимаются на следующую ступень, а проигрывают гонку с Зеркальной королевой. Т.е. это деградация. Они становятся неэффективными. Они не могут развиваться сами из себя, поскольку внутри них исчезают противоречия, дающие основу для эволюции.
Тогда они должны развиваться, только пожирая ресурсы изнутри. Например, подпитываясь за счёт импульса развития других разумных видов.
Это однозначно объясняет, с чего эти коллективно-композитные инопланетяне захотели захватить Землю. (По правде, мотивация захвата Земли инопланетянами — самая сложная часть с такого рода сюжета. Потому что никаких объективных причин для этого нет и быть не может; космос — это вам не жалкие территориальные споры двух баронов в 1257 году нашей эры.)
Они пошли на Землю, чтобы сожрать нашу пассионарность, пока она ещё была в наличии. Причём они не могли сожрать вид, который слишком пассионарен, они не могут такой переварить. Поэтому для начала они слегка приглушили развитие — до съедобного уровня.
Вот что я думаю по этому поводу. 😊
Легко догадаться, что сама я считаю, что система всегда выигрывает, если её отдельные элементы умнее отдельных элементов другой системы; и связи между разумными элементами более сложные, разнообразные, а значит и эволюционно эффективные. В общем, я всегда топлю за доктрину хаоса.

Мясо и летний полдень

И.С., автор крепких, но не выдающихся детективов на кулинарную тематику («Однажды на парижской кухне», «Яйца-пашот в разрезе», «Континентальный завтрак для джентльмена») в этот раз решил ступить на иную стезю. Сложно подобрать точное определение жанру повести «Смерть всухомятку», тут и детектив, и сатира, и саспиенс, но одно можно сказать наверняка: этот текст всегда не то, чем кажется.

История начинается типично для И.С., его любимый протагонист, усатый герой-детектив Мальком Мэллоун приезжает в гости к старому знакомому, шефу Иву-Жану Лурье (с ним мы уже встречались в истории про ту самую парижскую кухню — место, где пересеклись дорожки высокой кухни, тайного общества кандаулезистов и Моссада). В этот раз Лурье, кажется, ни в какие истории не влипал, однако ему угрожают: таинственные фигуры в тёмном трико роняют кружевные платочки в кровавых пятнах; консьерж-экстрасенс замогильным голосом передаёт послания от друзей детства Лурье; а в почтовых ящиках — и настоящем, для счетов и рекламных брошюр, и в электроном то и дело мелькают недвусмысленные угрозы о раскрытии некой давней тайны.

Наконец, шантажист присылает чёткие указания: миллион евро в крупных купюрах следует спрятать в кустах за могильным памятником Виктора Гюго (то, что прах Гюго покоится в Пантеоне, И.С. игнорирует). Разумеется, Мэллоун устраивает шантажисту ловушку. И, разумеется же, попадает в неё сам.

Обложка романа "Смерть всухомятку"
Обложка романа «Смерть всухомятку»

После головокружительной погони, где преследователь и добыча несколько раз меняются местами, а среди участников появляются и сам Мэллоун, и красные ниндзя, и голем из частей тел, и даже робот-убийца, детектив оказывается в знаменитых парижских катакомбах, да ещё там, где не ступала нога обычного туриста. По узким туннелям, минуя склепы и горящие подземные озёра бензина (именно так) он попадает на адскую кухню, тёмное отражение кухни Лурье: то же расположение мебели, та же планировка, вот только всё говорит о том, что единственный продукт, который здесь готовят, — человеческое мясо. И более того, все члены тайного клуба каннибалов, кроме шеф-повара, находятся тут же — мертвы, судя по перегибу туловища назад (да-да), отравлены цианидом.

Вы уже догадались, кто же был шефом на зловещей кухне, а Мэллоун узнаёт это спустя две страницы, когда взрыв газа в плите временно (как мы все надеемся), ослепляет его, и последним, что видит детектив, становится лицо его друга Лурье…

Всё это действо занимает едва ли треть книги, а после вспышки внезапно начинается совсем другое кино.

Мы, как и Мэллоун, находимся во тьме. Как будто мало было тьмы средневековых туннелей, так теперь детектив ослеп и окружён лишь звуками. Слух, обоняние, тактильные ощущение — описывая это, И.С. создаёт полотно странной истории, где в сухой, гулкой, шепчущей тьме царит вкрадчивый голос Лурье, дающий обещания, требующий и рассказывающий — и это совершенно неожиданно — историю юной любви и разлуки.

Лурье обещает, что выведет Мэллоуна наверх, если тот поможет ему в одном деле. У детектива нет особого выбора: на ощупь из катакомб он не выберется, оставшись один, неизбежно погибнет. Он должен следовать за Лурье, обмотав вокруг запястья конец шнура — второй конец, конечно же, привязан к самому шефу-каннибалу. Довериться тому, кто вызывает безотчётное отвращение, существу без совести, жалости и чести. И постараться, чтобы это доверие не превратилось в преданность.

А Лурье, пробираясь по туннелям, говорит и говорит: о первой и единственной своей любви, знаменитой актрисе Иржен Ирдо… хотя когда-то её звали просто Мари Пату, она и Лурье выросли вместе в небольшой деревеньке на юге; во времена, когда по парижским улицам шествовала студенческая революция, Мари и Ив-Жан обрывали зелёные сливы в соседском саду.

Вместе же они прибыли в Париж в надежде на прекрасное будущее. Обитали в каких-то мансардах и полуподвалах, перебивались с хлеба на крыс, ища себя; согревали друг друга — телесно и духовно. В целом сами события этой истории наводят на мысль, что знания о человеческих отношениях И.С. получал, в основном, из плохих сентиментальных романов. Но внезапно над свойственным ему, его текстам нелепым сюжетом поднимается росток тонкого лиризма. Тьма, шорохи, голос — и в голосе этом звучит неподдельная человеческая боль, а ещё усталость. Лурье говорит, что хочет приготовить последнее своё блюдо. Он произносит пафосные, но вызывающие доверие слова о том, что быть знаменитым — это значит поедать других, если не реально, так фигурально. Он рассказывает, как погибла их с Мари любовь, а из неё, из этого умершего чувства родилась Иржен Ирдо.

И с этого момента автор явно начинает метаться между описаниями странствий в туннелях, эпизодических встреч с его удивительными обитателями, с каждым из которых Лурье как будто знаком (половина приключений, как минимум, — результат галлюцинаций Мээлоуна из-за блюд от шеф-повара, которыми каннибал потчует своего невольного союзника), и пронзительным лиризмом истории о погибшей любви.

Неожиданно И.С. выдаёт высокую ноту, как будто полжизни готовился к этому моменту. Он заявляет, что тоже может быть писателем (только бо́льшую часть времени — не хочет). По крайней мере, он вполне способен соткать из звуков, холода и смутных ощущений страшную истину, подвести к ней читателя так, что тому останется сделать лишь один маленький шажок, самому произнести, что в обществе мы все поедаем друг друга. И разве не честнее из нас те, кто не маскируют это никак, а прямо заявляют о своей людоедской сути?

В конце концов, Мэллоун обретает зрение — а возможно и прозрение, но остаётся с Лурье. То ли это стокгольмский синдром, то ли нечто большее. В его внутреннем монологе появляется тема цепочки пожираний: общество сломало и пожрало Мари, превратив её в хищницу; Мари сожрала душу Лурье; Ив-Жан, в свою очередь, нашёл единственный способ превратить цепочку в окружность — есть тех, кто всё это начал. Мэллоун спрашивает сам себя: какое наказание заслуживает Лурье? Есть ли что-то большее, чем смертная казнь? А ведь шеф так и так собирается проститься с жизнью.

Последняя треть книги непохожа ни на что вообще. Это описание жизни сонного южного французского городка (причём кажущееся достоверным, как будто И.С. делится отпускными впечатлениями; в общем, похоже на зарисовки с натуры), куда прибывают два друга, немолодых, но очень хорошо воспитанных месьё, пусть один и смахивает на англичанина. Четыре месяца месьё просто живут тут: прогуливаются, разговаривают, здороваются с горожанами. Они ждут приезда знаменитейшей местной уроженки, великой актрисы Иржен Ирдо. Именно на своей родине она обещала отпраздновать пятидесятилетний юбилей. И никого особо не удивляет, когда один из приезжих месьё предлагает на праздник подать прекрасное мясное рагу…

Мы ещё видим глазами Мэллоуна, как Иржен Ирдо с земляками поедает тело Лурье, завершая, таким образом, давно начатый процесс. И то, как Мэллоун описывает происходящее: томный летний день, жаркое солнце, узоры листьев, короткие тени, белые зонты, белые скатерти, немолодая, но всё ещё безумно притягательная женщина, аккуратно пережёвывающая кусочек сладкого мяса, всё невольно наводит на мысль, что в каком-то смысле Лурье не умер. Идеи его и дела будут жить.

И неудивительна потому единственная сцена эпилога: Мальком Мэллоун посреди полуразрушенной тёмной кухни в парижских катакомбах озирается с задумчивым выражением на лице.

О жанрах

Никто не знает, чем фэнтези отличается от научной фантастики. Все чувствуют, но нормально не сформулировал никто.

Обычно называют такой водораздел: магия vs наука. Магия нарушает законы Вселенной, наука всегда следует им (притом сами законы литературной Вселенной могут здорово отличаться от нашей).

Я и сама всё время так говорила. Разумный вариант. Но почему-то в глубине души чувствовала, что что-то не так. Нет, правильно всё, так всё и есть.

Но что-то не так.

 

А недавно придумала вот какую штуку: дело не в инструментах. Инструменты могут быть любимыми совершенно. Магия, наука — просто слова.

Дело в целях и предмете исследования.

 

Что исследует фэнтези, что ему интересно? О чём оно?

О Герое. О Пути Героя. Вот тут Кэмпбелл был прав.

Фэнтези наследует сказкам, те — мифам, а все мифы рассказывают о становлении Героя, о его судьбе, о воле богов, о последней битве. О том, как нас создали и что будет после смерти с праведниками, ну и с остальными тоже. Вот цели, за которыми следует фэнтези: предназначение и перерождение.

«Звёздные войны»: Люк — типичный Герой, проходящий по типичному Пути Героя.

Неважно, покорен ли Герой воли богов или, наоборот, противится ей. История всегда одна и та же: Герой начинает как чмо, а заканчивает как избранный. Так было и так будет, потому что времени в фэнтези нет, есть лишь Вечное возвращение.

Фэнтези сидит в том квадрате коммуникаций с миром, где прячется общее субъективное, коллективное бессознательное. Этим сказкам не будет ни края, ни конца.

 

Фэнтези и научная фантастика родились-то примерно в одно и то же время, только первое имеет древние корни, а откуда взялась научная фантастика даже и не понять так сразу. Это новое явление, которого не было раньше.

И исследует оно новые явления, которых не было раньше. Оно родилось вместе с ними, когда старая картинка мира (магическая, она же религиозная, это одно и то же) дала течь. Явилось новое, прибыл Четвёртый всадник, а с ним и его друзья.

Научная фантастика занимает квадрат с общим объективным.

Фантастика (я больше не будут писать «научная», потому что такой она родилась, но с тех пор мутировала, «научная» уже лишний эпитет, да и не всегда правдивый) исследует непредсказуемые перемены. Она исследует время. И эволюцию, в том числе направленную. Как мы меняем себя руками своих творений. Как мы меняем себя, создавая иную реальность. В кого мы превращаемся.

«Пассажиры»: волшебная сказка о Принце, Принцессе и Драконе, но только в научно-фантастическом антураже.

Закончилось Вечное возвращение. Да, время по-прежнему нарезает круги, только это витки спирали, ни один не повторяет другой. Кто мы такие? «Откуда идём? Кто светит нам в ночи фонарём? / Из какого леса мы вышли? В какую дверь мы войдём?».

Фэнтези говорило и будет говорить о мире до времени. Фантастика занялась будущим.

Исчезла определённость. Раньше-то на всё была воля высших сил. А теперь это мы — высшие силы. О, есть множество вещей, которые сильнее нас, бесконечное множество. Мы хрупкие, недолговечные козявки. Но мы видели рождение звёзд — видели, потому что создали то, что смогло зафиксировать это рождение. А значит потенциально мы можем всё, это вопрос времени.

Фантастика рассказывает о том, как мы создаём себя и как нас это меняет.

Вот в чём разница.

 

orville s01e12
«Орвилл»: магические синтезаторы всего (потыренные у «Звёздного пути», конечно же), магические двигатели, инопланетяне — скорее фэнтезийные расы, но зато авторов волнуют вопросы, типичные для научной фантастики. Разум, свобода, социальная справедливость.

Значит ли это, что фантастика не может, например, следовать Путём Героя? Да может, конечно. Как и в фэнтези могут ступать по земле гигантские человекоподобные роботы или сверкать лазерные мечи. Только это всё инструменты, а не предмет исследования. Как я и сказала, инструменты могут быть какими угодно.

А предмет исследования не подделать. Попытаться — можно, а вот достичь в этом успеха — нет. (Всё равно найдётся кто-то вроде меня: злой, внимательный и занудный.)

 

Вот такую я придумала жанроразличалку. И планирую заразить ею со временем немалое количество человек.

 

P.S. А есть ещё мутация прозы, романа. Магический реализм, социальная фантастика — как ни назови, каких жанров, поджанров, подподжанров не выдумай, всё равно это снова и заново только об отношениях людей друг с другом, с обществом и самими собой. Квадратик индивидуального объективного (или индивидуального субъективного, и так бывает, только читать это почти невозможно). Неважно, какие обстоятельства сопутствуют, какие инструменты использованы, опять же: вопрос в предмете исследования. Нужно смотреть на него, и тогда точно не ошибёшься.

Красного леса не будет

Есть вещи, которые нравятся; есть другие, в них влюбляешься, сразу или чуть погодя, но крепко и навсегда.
Мелкой я влюбилась в «Тяжёлый металл», нарисованный по выпускам одноимённого журнала комиксов. Некоторые говорят, что это ужасный мультфильм, а его и во взрослом возрасте смотрела, а он всё равно крутой. Не вижу я в нём недостатков, потому что любовь слепа. Зато, как и в детстве, меня до костей пробирает история о петле: зло пыталось уничтожить своего врага, пока та была слаба, но вместо этого пробудило её и погибло. Именно так зло и умирает — от собственной руки.
Я вообще обожаю историю о последствиях. О взаимосвязях, взаимозависимостях и взаимном влиянии. О том, как одно становится другим.
О времени.
Так вот. «12 обезьян» закончился и теперь можно написать о нём, как о чём-то свершившимся.
Я люблю этот сериал. Я полюбила его не сразу, поначалу казалось, что он просто пытается повторять то, что было в фильме, только на другой мотив. Но затем сценаристов понесло.
У них появилась оригинальная концепция времени, редко встречающаяся за пределами фэнтези, — как живого существа. (При этом они, конечно же, остаются псевдонаучной фантастикой — благодаря поднятым вопросам.) Существа, способного действовать среди своих «агентов»-людей, стремящегося выжить, способного болеть и выздоравливать, а главное — испытывать благодарность.
Тема ошибок и последствий, расплаты и связи.
Сама сложная и запутанная временная петля за историю историй о временных петлях.
И ещё любовь, которая никогда не умрёт. Э-ге-гей!
Я обожаю эту историю. Если меня спросить, какие истории я люблю больше всего, я прям не задумываюсь отвечу, что про космос. Но на самом деле, моя любимая — история про время. Просто мало кто рассказывает её так, как хочется мне.
И вот «12 обезьян» — одно из немногих исключений. Эта история именно та, которую я хотела услышать.

Решательная машина

Решательная машина — один из феноменов эпохи серости. В её ересь впадают чаще всего крупные компании, которые по сути и есть машины, надстройки, левиафаны, виртуальные конструкты, использующие людей для размножения.

По нынешним временам главными адептами решательной машины выглядят две компании: «EA» и «Disney». Первая соорудила «Андромеду», не к ночи будет помянута, в которой 90% решений — ярчайшие примеры непонимания, как вообще работают истории и должны выглядеть игры; а после «ЕА» ещё и ловко замаралась в истории с лутбоксами.

Отличилась она недавно и с «Battlefield V» (см. скандал с идиотским изображением женщин на войне), причём дело дошло уже до слов «не хотите, не покупайте, меня это устроит». Мой внутренний экономист глазам своим не поверил, когда прочёл.

Действия «ЕА» направлены на что угодно, кроме ответа на вопрос: а что же нужно игроку? Презрение к потребителю, как известно, самый эффективный способ получения прибыли.

У «Disney» дела немногим лучше. Для начала они были уверены, что можно клепать в год по очень плохому фильму-пародии на «Звёздные войны», и люди будут всё это оплачивать. Когда оказалось, что нет, нифига, ни экономика, ни масскульт так не работают, руководство искренне удивилось. Ну ещё бы, они же привыкли, что благодаря ими же спровоцированной аддикции к принцессам, они зарабатывают на розово-золотом мерче миллиарды. Рынок кажется бездонным.

Но это вовсе не так.

Отдельные люди, люди-сами-по-себе, могут это понимать. Решательная машина, детальками которой они становятся, не понимает ничего. Она не разумна, она машина. У неё есть воля, цель и аналог наших инстинктов, но нет понимания. Поэтому попавшие в неё люди тоже перестают что-то соображать, их разум — способность к рефлексии и эмпатии, отключается.

Ещё более жалкий пример, пример решательной машины на последней стадии издыхания — это наш издательский бизнес. О нём вообще сказать что-либо, не убирая ладонь ото лба, тяжело. Где-то, в каких-то городах и весях, наверняка есть редчайшие примеры эффективных издательств. Но и они будут погребены, когда вся система рухнет.

Обрушение её неизбежно, вопрос лишь в том, чтобы случилось это как можно скорее. Чем длительнее процесс, тем больше будет жертв.

 

Признаки решательной машины всё те же: по части создаваемой продукции — симулякр симулякра (карго-культ), медиа-нарративный / людо-нарративный конфликт; взять старое, давно популярное (прийти на готовые охотничьи угодья) и пытаться его доить, причём делать это очень плохо; нанимать исключительно безруких (см. режиссёра 8-го эпизода «Звёздных войн») и платить им не особо много. Всё, что выходит из решательной машины, оскорбительно для потребителя, ведь своих потребителей они считают тупым быдлом, которое вечно будет платить им за дешёвку. Свойственно решательным машина и удивительное невежество относительно самого продукта, на котором они хотят нажиться, а зачастую — и невежество в целом (чёрная дыра в виде чёрного кружочка в «Андромеде» — я постоянно это повторяю, потому что она и вправду потрясла меня до глубины души; идиотская физика в «Изгое-1» или новом «Звёздном пути»; презрение к обычной человеческой логике во всём, да взять хоть в качестве примера половину эпизодов «Чёрного зеркала»). Нанимают же решательные машины чаще всего ничтожеств, у которых нет сил им сопротивляться и отстаивать своё мнение, да и мнения этого нет. А если и кого посильнее возьмут, то либо сломают его волю, либо просто его сломают, исказят восприятие.

 

Деньги решательные машины ставят во главу угла. Казалось бы, чего в этом странного? А того, что экономика вынуждает производителя ставить во главу угла продукт. Деньги, прибыль — это морковка, что болтается перед его носом, вынуждая производить лучше, больше, эффективнее. Цель производителя в экономической системе — продукт. Да такой, чтобы удовлетворял спрос. Поэтому-то с годами производители и стали задумываться: а что же это за продукт такой? Какой продукт хотят видеть потребители?

Для решательных машин этот вопрос неактуален. Они будут делать то, что случайным образом попадёт в поле их зрение. Они совершают преступление против экономики, отрицая природную роль производителя, и экономика им люто мстит. Не до каждой решательной машины ещё дошло, что в долгосрочной, а то и краткосрочной перспективе она уже банкрот, но решательные машины вообще думают медленно и не совсем даже думают, скорее реагируют.

Поразительнее всего, когда решательные машины не рефлексируют даже простейшее правило: либо дешёвый конвейер с дешёвым товаром; либо дорогой товар, но тогда качественный. Дорогой конвейер — экономическое самоубийство. Рано или поздно решательная машина начинает тратить кучу денег на штамповку дешёвки, и вот этот момент становится началом её, машины, конца.

 

Удивительная черта составляющих решательной машины: они не понимают, как это работает. Не производство, продажи и маркетинг, а это — то, что они пытаются произвести. Творчество и его результат. Назовём это искусством, имея в виду здесь, что это всё, что создано в итоге творческого акта, вне зависимости от художественной ценности.

И неудивительно, что и тут решательные машины оказываются в тупике: чтобы понимать искусство, нужно быть человеком. А люди в такой системе — строго по Харкуэю — действуют как функции, а не как люди. Детали решательной машины. И чем дольше они ей служат, тем сложнее им превращаться обратно в людей. В итоге они утрачивают человеческий облик, остаются навечно в машинном.

 

Вот резюме, вот как вы узнаете решательную машину:

— карго-культ;

— уничтожение, уплощение, искажение того, что было создано другими (решательные машины так питаются);

— производство множества дорогих, ненужных и по качеству убогих вещей;

— непонимание сути творческой работы;

— неспособность создать нечто новое и оригинальное;

— порождение медиа-нарративного конфликта всегда и во всевозможных его формах.

 

Эпоха серости — это кризис массового производства искусства. Оно работало, когда было прогрессивной идеей (как национальные государства); оно перестало работать, когда изжило себя (как национальные государства однажды станут лишь историей). Решательная машина, медлительная, невежественная, бесполезная, неэффективная стала главным символом этой эпохи.

И пережить эпоху серости можно только одним способом: искать новые инструменты вписывания искусства в экономику.

Маргарет Этвуд, ч. 2

2004 год

«Орикс и Коростель» / «Oryx and Crake», 2003, рос. изд. 2004

 

Новый роман Маргарет Этвуд — ещё одна эсхатологическая история, в этот раз — более чем вероятная. Это будущее — мир, в котором получили завершение тенденции нынешнего времени.

Человечество пожрало само себя: возрастающее расслоение общества (уже близок призрак морлоков), бездуховность, мутирующие вирусные штаммы, генные эксперименты, промышленность и наука, производящие только средства для омоложения, похудания и роста волос… Колёса жизни вертятся вхолостую, развитие остановилось, нет ни прогресса, ни регресса — нет никакого движения: мир застыл и, похоже, застыл на краю. Это то, чем всё закончится. Катастрофа неминуема, и вопрос теперь только в том, какую она примет форма.

У Этвуд проводником Конца Света оказывается Коростель, «безумный учёный», ничем, однако, не напоминающий своих классических предшественников, начиная с доктора Франкенштейна. В мире, где останутся только Дети Коростеля, Дети Орикс и Ужасный Снежный Человек — там всё будет по-другому — там не будет почти ничего.

Идея и композиция романа наводят на мысль о «Галапогосах» Курта Виннегута; однако, несмотря на очевидность параллелей, различны позиции авторов. Если в репликах «наблюдателя» в романе Виннегута постоянно будто бы звучит: «Гляньте, как всё стало замечательно», — а слышится авторское: «Читатель, неужели ты хочешь, чтобы всё так и закончилось?»; то у Этвуд, которая изначально заводит мир в тупик развития, где деяние Коростеля выглядит эвтаназией, «наблюдатель», описывая новое племя, искренне называет его прекрасным. Оно действительно совершенно, идеально приспособлено для выживания в новом мире — таким его создал Коростель. Более того, он сделал всё, чтобы лишить своих «детей» необходимости приспособляться, влюбляться, поклоняться природе — то есть необходимости создавать вторую цивилизацию. Только одно осталось, что могло бы их изменить, осколок прошлого — Снежный человек. Недооценил ли Коростель своего друга, или и это входило в его гениальный план? Я больше верю во второё, ведь «Коростель предусмотрел всё».

Книга вышла красивая и, как водится, страшная, в частности, очень уже большой вероятностью описываемого в ней будущего. А если учесть, что Коростеля в нужный момент может под рукой и не оказаться… страшно и обидно.

Коростель, Снежный человек и Орикс — очевидно, три персонажа, воплощающие в себе результат истории человечества, «разбитое корыто»: обезумевшую науку, обанкротившееся искусство и продажную любовь. Этвуд не зря выбирает самого жалкого из троих, чтобы взвалить на его плечи не только заботу о «новом племени», но и ответственность окончательного решения судьбы человечества.

«По привычке он смотрит на часы; они показывают ему пустой циферблат.

Час ноль, думает Снежный человек. Время идти».

Время идти, господа».

 

06.12.2007

Послесловие: базовый комплект

 

А не то кто-нибудь «пойдёт» за вас, да…

Три составляющих нового мира: I= IV, II=III и V. Коростель, пусть и безумен, но только таким может быть Демиург. А Орикс? С её жизненной историей — и всегда: «Почему ты думаешь о людях только плохо, Джимми?». Орикс — маленькая модель изнасилованного мира, всегда хранящего ещё один шанс на выживание, жизнь вечна, что бы с ней не делали. И Снежный Человек — родоначальник всех мифов нового мира, светоч знаний, наполняющий души детей Коростеля и детей Орикс тем, что делает людей людьми. Всё повторится снова.

«Бежевые брюки Коростеля были заляпаны кровью. В правой руке — обычный перочинный нож, с двумя лезвиями, пилочкой для ногтей, штопором и ножницами. Другой рукой Коростель обнимал Орикс: она будто уснула, уткнулась лицом в грудь, вдоль спины — длинная коса с розовой лентой.

Пока Джимми смотрел, не веря своим глазам, Коростель перекинул Орикс на левую руку. Посмотрел на Джимми, прямо в глаза, без улыбки.

— Я на тебя рассчитываю, — сказал он. А потом перерезал ей горло.

Джимми его застрелил».

Жизнь вечна, что бы с ней ни делали. И на нашем пепле вырастут цветы.

О Джимми, ты был такой забавный. Орикс,

Не подведи меня. Коростель

Время идти. и Снежный человек.

Может быть, действительно, есть какой-то высший смысл в этом странной троичной схеме — схеме перехода на новый виток, от смерти в новую жизнь мира.

 

04.07.2018

Между первой книгой и второй-третьей для меня прошло десять лет. Я начала читать вторую и поняла, что не помню деталей. И обязательно нужно перечитать первую.

Десять лет… Ничто в «Орикс и Коростеле» не работает так, как написано. Мир так не работает, люди так не работают, общество так не работает. Что-то уже изменилось, что-то просто не могло оказаться таким, каким оно описано.

Я не перестала её любить, просто из фантастики переместила в разряд фантасмагорий, как и «Рассказ служанки».

В главном «Орикс и Коростель» остаётся такой же, какой и была: удивительное ощущение грусти, обновления и величия безумия.

В этом она совсем не похожа на следующие две. Там никакого величия безумия.

Вторая книга стала разочарованием. В ней слишком много вот этого: необходимости подтянуть нити, вывернуть вещи из первой книги так, чтобы они сопрягались с новыми трактовками; она перечёркивает и уничтожает удивительное ощущение от идеи бесконечности и преемственности, от созидания нового, которое было в первой. Я бы не стала так поступать со своими героями.

В ней так же есть решения, которые откровенно неудачны, например Крапивник как рассказчица. Самый недостоверный нарратор за всю литературную карьеру Этвуд. Это только мои ощущения, конечно, но вот они есть и откуда-то взялись.

В ней есть очень грустная вещь: взгляд, которым пожилые люди смотрят на очень молодых. Я не знаю, когда Этвуд приобрела этот взгляд. Это тот кошмар, в который я боюсь оказаться однажды: забыть, какой я была, потеряться в прошлом, обрести непонимание настоящего. Смотреть в будущее и ничего не видеть.

Третью книгу — я не знала об этом, но так оно и было — я ждала много лет, это была именно она, столь же прекрасная, щемящая, трогательная, грустная и светлая, как и «Слепой убийца».

Вне концепций, безумных трактовок, которые я люблю выращивать после прочтения книг Этвуд, просто история, на все сто процентов стоящая того, чтобы её рассказать.

 

Если подводить итог… Бессмысленно его подводить. Я уже потеряла то безумие, которое когда-то заставило меня искать смысл в трещинках на стенах. Ну ладно, не потеряла, просто придала ему другую форму. Я по-прежнему могу с пол оборота завестись на разговор об Истории как слепом убийце, о том, что все наши страдания станут лишь строчкой в учебнике; о жестокости биологии и о том, что пока мы сытые, мы выбираем свои собственные правила, но что случается, когда мы голодны, когда инстинкт велит спасать вид во что бы то ни стало? На разговор о Тенях, за которыми нужен глаз да глаз, о том, что рождение и смерть всегда держит в руках одна и та же Плывущая по Подземной Реке. Но всё это давно перешло в мои собственные истории. В написанные (их меньше, много меньше, чем в следующей категории :-D) и ещё не написанные.

Этвуд была, остаётся и останется, возможно, моей любимой писательницей. Как минимум — одной из. Трилогия о мире безводного потопа входит в троицу Трилогий, занимающих солидное место на просторах моей бездны. И я не могу ничего путного о ней рассказать, кроме того, что это стоит читать, стоит прочесть, чтобы ощутить дыхание никогда-уже-не-случившегося, впитать историю людей, идущих друг к другу всю жизнь, через фантасмагорическое будущее, буквально через чуму, войну и голод, к той точке, где самый последний всадник соединяет их навсегда.

Рождённые Корпорацией

У Джеффа Вандермеера в голове сидит человечек, повторяющий всё время: «Последствия. Взаимосвязи. Реакции. Трансформация.»

Это отличные слова. О них Вандермеер и пишет. Например, истоки «Борна» можно найти в «Ассимиляции», в морском чудовище, в оторванности, в другой зоне и смешанных экосистемах, в рукотворной среде. «Борн» развивает и усложняет эти образы.Вандермеер. Борн

«Борн» — фантасмагория, мир, подошедший к катастрофе и перешагнувший через неё в новую реальность. Всё началось заново: от экосистем до первобытных культов чудовищ. Остатки людей и нелюдей борются за выживание на развалинах Компании, ставшей Демиургом, которого обещали гностики, и породившей мир жестокий, страшный и как никогда далёкий от милосердия и любви. Картина знакомая и не раз повторённая на все лады, но Вандермееру всё уже удаётся добавить в неё своего личного безумия.

Мир книги на пару вселенных удалён от нашего: будто лавкрафтовские Древние оставили его значительно позже, и с тех пор он поражён их влиянием. Обитатели развалин используют незнакомые инструменты, устроены иначе, и как будто даже представления о биологии в их головах тоже здорово отличаются от наших. Выстраивая фон событий, Вандермеер использует те же приёмы, что и, например, Мьевиль, переплавляя элементы известного так, чтобы ничего знакомого в них, по возможности, не осталось.

Бог этой реальности — кайдзю, гигантский летающий медвед Морд, карающий свою паству. И если оригинальные кайдзю — олицетворение недоброй природы Японских остров (то цунами, то землетрясение, то потоки лавы, то атомные бомбы), то Морд — столь же наглядная метафора чудовищной сути постмира «Борна».

Посягнувшие на божественную власть Морда и его последышей, отряда полуразумных злобных медведов, обречены. Попавшие между молотом и наковальней — между Мордом и его врагами, обречены. Возжелавшие нейтралитета обречены тоже. Катастрофа не «случилась», она всё ещё длится, подводя всех к неизбежной гибели.

И в покосившемся мире всё становится совсем странно, когда героиня находит нечто, о чём даже нельзя сказать наверняка, существо это или вещь и в чём его предназначение.

Главный интерес Вандермеера — пограничные экосистемы. Что происходит, когда одно диффундирует в другое, как меняет систему привнесение чуждого элемента, как протекает их взаимная адаптация, какова роль случайностей в эволюции (ответ: огромна). И если поначалу кажется, что Борн, найдёныш, нечто совершенно удивительное, непонятное и чуждое — и есть тот самый случайный элемент, расшатывающий систему, то со временем проступает настоящий рисунок истории. Чуждый элемент, изменяющий ход событий, прячется у всех на виду. Вандермееру удаётся обмануть читателя не в одном, так в другом, а имя тому, что окажется спасением, что развернёт ход событий, мы знаем уже давно.

Потому что «Борн» — это также история о родительстве. О том, что порождено нами и как мы будем с этим уживаться. Однажды мы создадим кого-то ещё, будут ли это разумные машины, или новый разумный биологический вид, или разумные искусственные существа, ничуть на нас не похожие; какими бы не были наши дети, в конце мы останемся с ними один на один. И исход будет зависеть от того, чему мы смогли их научить. Мы передаём детям способность любить, и только в этом наше общее спасение.

Роман усеян примерами обратного — примерами детей, выросших без любви. От Морда, хтонического чудовища, рождённого из гнева и страха, до настоящих детей, превращённых его противником в чудовищ не меньших (разве что за исключением роста).

Реальность «Борна» — как зона отчуждения, свалка, куда мы приносим свои ошибки. Мы огораживаем её жёлтыми лентами и колючей проволокой (для верности — проволока под напряжением, на колючках яд кураре). Но что-то всё равно прорастёт. Что-то всё равно эволюционирует.

В итоге побеждает фиолетовый хаос, отец случайностей. Он заставляет семена жизни разлетаться со скоростью северных ветров, он топит льды, но он же учит бобров строить плотины, он перекручивает рычажки в мозгах животных, чтобы зародить в них разум, и безжалостно уничтожает тех, кто мешает жизни расти.

Он бросает одно чудовище против другого. Он растит волкодава, если волк теряет совесть.

Он никого и никогда не прощает, прощать приходится другим. Тем, кто умеет это делать, кто может зародить чувство в безжалостности, тому, кто может полюбить и научить любви даже машину для убийства.

Ребёнок, любимый родителями, росток ушедшего мира, где любовь — ещё не фикция, приносит её и в этот мир. Героиня не заражена гнилью Великих Древних, она не разделяет людей и порождения Компании, она даже не подозревает, каким светом сияет на этом пожарище. Но, главное, её свет облучает и других, он запускает реакцию, и на пепле вырастают цветы. И в итоге, когда чудовищный мир спасает чудовище, которое кто-то любил, «Борн» обращается в притчу о тех, кто придёт после нас, и о том, как они будут пролагать свою дорогу.

Из нашей плоти вырастут цветы

Адаптация по Вандермееру

 

Формально это текст о трилогии Вандермеера, «Хрустальном мире» Балларда, совсем немного о «Сталкере», а в результате триангуляции — об архетипе зоны, другого куска мира.

На самом же деле это текст о том, что я, как оказалось, очень люблю книги Вандермеера. Потому что они примерно о том же, о чём и я люблю думать, — об изменениях, адаптациях и о том, что мы не останемся прежними, мы изменим себя руками своих творений. Но сохраним самое главное.

Начинается текст с экранизации «Аннигиляции», про которую все уже давно написали. Но написали в основном хорошее, а я, чем дальше разбиралась с ней, тем меньше хорошего в ней видела.

В любом случае для меня этот путь начался с её просмотра.

Преамбула: экранизация и оригинал

Мы посмотрели фильм, и он был хорош, но почему-то не флеймогонен. Как будто там совершенно нечего обсуждать. Есть ли у меня к нему претензии (это всегда самое простое)? Да нет. Есть ли что-то, что меня по-настоящему впечатлило? «Медведь», кричащий голосом последней жертвы, — настоящая крипота. Локация маяка, усыпанная кристаллами (и да, я пишу «локация», потому что местами фильм напоминает игру, что уже совершенно неизбежно; игры проникли всюду, мы стали мыслить их категориями, мультисинтез не за горами, и это хорошо).

В общем, я собрала слова в кучку, и тогда получилось, что о фильме я могла сообщить только следующее:

— медведь, говорящий голосом жертвы, — это круто;
— хрустальная часть зоны оформлены очень хорошо;
— финал слит;
— всюду торчат уши «Сталкера»;
— а проблемы с зоной, похоже, только у людей.

(Последняя мысль, как выяснилось позже, вызвана тем немногим, что режиссёр сумел понять в книгах Вандермеера и перенести в фильм.)
"Аннигиляция" (фильм)
Мне показалось, что «Аннигиляция» — добротный фильм в своём жанре. Да, он во многом вторичен, но что ныне не вторично?

«Что же с фильмом не так?» — спросила я себя и решила прочесть трилогию, а потом ещё и «Хрустальный мир» Балларда, которым режиссёр также вдохновился.

Сейчас я точно знаю ответ: Гарланд хотел экранизировать Балларда, но деньги ему дали только на экранизацию «Аннигиляции». Тогда он, сознательно или нет, подменил одно другим, и результат вышел соответствующим.

Вот что с фильмом не так.

читать дальше «Из нашей плоти вырастут цветы»

Людо-нарративный конфликт глазами игрока

На прошлой неделе появились первые отзывы о «Vampyr», и теперь играть в неё страшновато (а хотелось). Потому что в разных отзывах повторяются одни и те же претензии, и все вместе они очень похожи на признаки людо-нарративного конфликта (ЛНК).

Это вернуло меня к самому яркому и болезненному лично для меня опыту ЛНК. И теперь мне хочется рассказать, как же ощущается ЛНК игроком и как этого конфликта добиться наверняка. Но не на примере «Vampyr» (лучше сразу скажу, что про неё тут ничего не будет), а на примере игры, которая взяла первый приз в этой категории. И ещё нескоро появится нечто сравнимое с ней по опустошительности и величине зря потраченных на разработку средств.

Людо-нарративный конфликт — прекрасный термин, описывающий ужасающее явление.

Как известно капитану Очевидность, искусство выполняет две функции — эстетическую и смысловую. Смысловая решается через рассказанную историю. Эстетическая — через средство, с помощью которого история рассказана. У каждого вида искусства есть своя форма подачи истории, свой главный инструмент. Инструмент компьютерных игр — это геймплей, включая… всё. Это их способ рассказывать истории. Если геймплей вступает в противоречие с историей, а она с ним, наступает людо-нарративный конфликт (ludere / ludum — играть / игра, narrate / narrationis — повествовать / повествование).

Ничто так не опустошает душу игрока, не выстуживает ему сердце и не подрывает на ядовитые отзывы, как людо-нарративный конфликт. Особенно вылезший где-нибудь к финалу.

«Глаза б мои этого не видели», — как бы говорит нам Райдер

О «Mass Effect Andromeda» и писать бы не стоило (к тому же написано уже столько… а всё равно, кажется, недостаточно), если бы не была она такой хорошей иллюстрацией ЛНК; пафосной, дорогой и при этом провальной. Другие игры, павшие его жертвой, просто уходили в небытие. MEA во многих будет отзываться болью ещё долгое время.

Да, игра чуть более, чем полностью состоит из неправильных решений. Тут есть всё:
читать дальше «Людо-нарративный конфликт глазами игрока»

«Путь» / «The Path»

«Путь» / «The Path» пал смертью храбрых после третьего сезона, так что можно написать о нём что-то окончательное.

Я почти не смотрю драмы. Даже если пытаюсь, то выходит как с «Breaking Bad»: я глянула несколько эпизодов и сделала вывод, что это очень хороший сериал и что я не смогу его смотреть.

Драмы кажутся мне невыносимо неинтересными. Голос во мне всё время спрашивает: «И чего?» Что это должно мне дать?

Я смотрю их, только если там есть что-то ещё, кроме отношений и/или того, как человек меняется, отвечая на обстоятельства. Не то, чтобы это было неинтересно, это неинтересно лично мне, если оно не сопровождается чем-то ещё.

В «Пути» было что-то ещё.

Он оказался историей о становлении религии. Мы различаем нынче религии и секты, хотя правда в том, что всё, что мы сейчас называем религией, изначально было сектами и гордилось тем, что было сектами. Любая религия нового типа (термин ненастоящей пока науки меметики) начинается именно с этого: закрытость, избранность, запрет на общение с непосвящёнными, наказание за выход, непогрешимость лидера, запрет на сомнения и т.д. Истовая вера в то, что спасутся только члены секты. Да, это суть любой религии нового типа, они так от этого и не уходят, терпимость не прошита в их меметическом ядре. Но наступает момент, когда они становятся мягче, когда они кое в чём меняются, и вот тогда мы начинаем называть их религиями. (В любой религии нового типа, да и не нового тоже, всё равно есть группы абсолютных фанатиков и экстремистов, но они есть везде, некоторым людям только дай повод сойти с ума, и повод этот они выбирают зачастую совершенно случайно, просто жизнь так складывается.)

Майеристы (религиозное движение, о котором речь идёт в «Пути») за три сезона проходят этот путь. Их организация первоначально называет себя движением, но это секта. Она соответствует признакам секты, если приглядеться. Внешне они больше походят на хиппи нового толка, но за этим фасадом скрываются вещи, которые ненормальны, хотя члены организации воспринимают их как должное.

В одном из последних эпизодов майеристов впервые открыто называют сектой, но слишком поздно: майеризм уже ей не является. Сын нового лидера, разозлённый оскорблением, предлагает членам движения проверить, так это или нет. Он называет один за другим признаки секты, и — да, о чудо — майеризм действительно больше не соответствует ни одному из них. Но что же произошло?

Как религиозное движение, начавшееся с безумиями одного человека и прагматичной жажды поклонения другого, перестало быть сектой и превратилось в духовное прибежище? Умер старый лидер и пришёл новый? Да, но нет. Они отринули свою закрытость и избранность, и да, это стало следствием политики нового лидера. Но его заслуга была только в этом.

Как только число участников движения перевалило за какую-то таинственную для нас, но объективную отметку; как только сидящий в основе каждой секты, каждого закрытого движения, каждой религии нового типа запирающий мемокомплекс (ЗМК) нажрался всласть, он поутих. Сытый хищник, еда у которого в обозримой перспективе не закончится, уже не агрессивен и не зол. Сонно зевая, он благодушно взирает на мясные комочки, перемещающиеся в поле его зрения.

Секты становятся религиями, когда растут. Видимо, у каждой из них, в зависимости от характера базового ЗМК, своя критическая отметка. Переходя через неё, они теряют первоначальный импульс. Множество разумов растворяет и ослабляет ЗМК. Это и произошло с майеризмом, в основе которого, тут надо отдать ему должное, всё-таки лежал достаточно человеческий, а не людоедский ЗМК (в отличие от таких старых культов, как, например, авраамические). Так что ему оказалось нужно для насыщения не такое уж большое число людей.

А есть религиозные ЗМК, которые, кажется, не насытятся, пока не пожрут всё. И, к сожалению, всех их мы знаем по именам.

Вряд ли авторы «Пути» размышляли об этом в моих терминах. Но они хорошо чувствовали то, о чём рассказывают, и интуиция вывела их на достоверную и правдоподобную картину духовных исканий и отдельного человека, и группы людей — картину где-то неприглядную, а где-то трогающую за живое. Ни чёрного, ни белого, добро и зло подчас — лишь вопрос точки зрения.

 

P.S. А вот жизненный путь религия старого типа (а может, теперь нужно уже говорить «новейшего»), кстати, выглядит иначе.

«Учитель дал уроки мастерства…»

Когда мы были маленькими мальчиками и девочками, мы рассказывали друг другу бесконечные истории, в которых чего только не было. Это потом мы узнали слова типа «композиции», «фабулы» и «нарратора», стреножившие наше воображение.

Ник Харкуэй в своём романе «Мир, который сгинул» плюнул на выдуманные завистливыми литературоведами ограничения и пустился во все тяжкие.Харкуэй. Мир, который сгинул

Харкуэй, при этом, к своему читателю совсем не добр. Мало той вычурной стилизации под рассказ десятилетнего пацана, который так старается звучать поинтереснее и позабористее. Так к тому же после первой главы, где почти ничего не понятно, но всё очень занятно, вдруг наступает невероятно длинный флешбэк. Читаешь его (а он всё не кончается) и недоумеваешь, зачем это здесь? Всё это можно было изложить проще и короче, и затянувшаяся подготовка к основному действию, кажется, служит автору только поводом поупражняться в словесной эквилибристике (переводчик, кстати говоря, поработал на славу). И выдумать пару-другую невероятных мальчишеских историй об обучении у старого мастер кунфу или участии в крайне секретном правительственном проекте, куда героя буквально берут с улицы. Наполнить текст множеством деталей и персонажей, таких ярких, что они, должно быть, светятся в темноте.

Зачем всё это было нужно, понимаешь только потом — если, всё-таки, сумел пробраться через долгую дорогу в цветастых оборотах. Возможно, смогли не все.

Но вот — ура! — наступает конец света. Мы ждём его с теми же надеждой и нетерпением, с каким в Средние века люди ждали второго пришествия и прекращения страданий в земной юдоли. И он нас не разочаровывает. Области тьмы, смешались в кучу кони-люди, существа из страны воображения, чудовищных размером машина с людьми на борту ползёт по изменённой земле, обдавая её парами стабильной реальности.

И, конечно, будут ещё удивительные приключения, сражения, трагедии и радости, поражения и победы, и настоящая любовь, как без неё. И прекрасный «вот это поворот», о котором всё-таки можно догадаться, если читать внимательно и иметь опытное воображение. И конечно же предсказуемые, но неизбежные для боевика тайна, выявляющая всю гнилость антагонистов, и финальное масштабное чукалово. И всё это, с одной стороны, так ожидаемо, а с другой — так правильно, ведь хороший, рождённый подростковым воображением рассказ о приключениях, дружбе и курощении плохишей именно так и должен выглядеть.

К чести Харкуэя: всё, что он упоминает где-либо в тексте, пусть оно поначалу кажется лишним, всё это в итоге имеет отношение к сюжету. Автор ничего не делает просто так, напротив, он всегда точно знает, что и за чем делает. А благодаря вычурности изложения у Харкуэя появляется узнаваемый голос. И потом, это человек, у которого в тексте есть шутка про «уходит, преследуемый медведем». А это чего-то да стоит.

За всем этим цирком с мимами, который, стоит к нему только попривыкнуть, читать интересно, иногда грустно, иногда смешно, Харкуэй заводит разговор о сложных вещах.

Тема разделения, распада личности — вот первое, что бросается в глаза, что проходит по полотну текста красной нитью. Как люди могут совершать поступки отвратительные, как ни посмотри на них, но при этом оставаться в других обстоятельствах приятными, хорошими людьми? Как им удаётся отделять в себе человека и функцию, которую на него возложила необоримая система? Жать на красную кнопку без зазрения совести и так же легко, как вонзать нож в индейку на семейном обеде?

Эти вопросы в тексты проговорены прямо и бесхитростно, но тема поддерживается не только ими, она сквозит во всём. В конце концов, одно из самых пугающих проявлений новой реальности — это расщепление. От него не застрахованы и центральные персонажи. Этими вопросами им придётся задаться: кто я? Где начинаюсь я, а где другой? Кто несёт ответственность за то, что выходит из моей головы, за мои идеи, ступающие по миру, за информационные конструкты, существование которых я поддерживаю? Дети вырастают, и им приходится решать, кем они хотят быть.

Идеальные люди Харкуэя — цельные. Даже когда они «новые» — осколки личности других людей, отблески их воображения, они всё равно цельные. Последовательные в своих целях, принципах, поступках и чувствах. Они не предают ни товарищей, ни дело, которое считают правым. Они не сдаются перед тем, что кажется непобедимым.

Выигрывают ли они эту битву? И да, и нет. По крайней мере, они в итоге дают шанс чему-то новому. Отжившее никогда не подыхает просто так, оно тянет из прошлого щупальца, оно —гальванизированный мертвец, ступающий по инерции и всюду оставляющий следы своего гниения. Чем меньше в этом старом порядке живого тепла, тем крепче он цепляется за людей, тем сильнее сжимает зубы на их горле. Наверное, мы сейчас должны хорошо это понимать.

Мир всегда ждут перемены, если и существует в истории какая-то константа, то это как раз их неизбежность. И роман Харкуэя — это и удивительная земля фантазий, и архетипичная мальчуковая проза, где из детских историй про ниндзя рождается клыкастый, фонтанирующий первобытным ужасом, неуютный и опасный, но новый мир. И когда автор спрашивает себя, где же начинаются перемены к лучшему, что служит их источником, он, конечно же, находит этот простой ответ: все перемены берут начало в человеческом воображении в тот день, когда где-то, кто-то представляет, как может быть иначе.

Джазмин в лунном городе

Вейер. Артемида
Энди Вейер «Артемида»
«Артемиду» многие называют примером «синдрома второго романа», но всё ещё удивительнее: она выглядит местами, как первая юношеская повесть.
От сюжета типа «Афера: что могло пойти не так?» до диалогов, в которых речь сорокалетнего не отличается от слов двадцатилетней.
Порой Вейер кажется одержимым мыслью, что читатель потеряет нить сложного (на самом деле, нет) повествования: он по два-три-четыре раза повторяет одно и то же, как будто перевернув страницу, читатель забывает, указан ли адрес доставки груза, почему опасен открытый огонь в куполах Артемиды или что для горения нужен кислород.
Счёт некоторым повторениям идёт на десятки, например, когда речь заходит о лунной гравитации. Поначалу героиня так и вовсе бесконечно повторяет, что на Луне тяготение в шесть раз меньше земного. Рано или поздно у читателя проскользнёт злая мысль, что Вейер напоминает об этом самому себе, чтобы не ошибиться в описании происходящего.
Это не единственное странное ощущение, которое читателю уготовано. Есть и другое: будто имеешь дело с ученической работой.
Очень старательно Вейер выстраивает и проговаривает сюжет — в плохом смысле «старательно»: так, что это заметно. Он упоминает об опасности открытого огня, чтобы подготовить читателя к пожару через пять страниц. Старательно выдаёт героине давящее обстоятельство (чувство вины перед отцом). Вставляет тщательно отрепетированные и не нужные для сюжета сцены, чтобы показать характер второстепенных персонажей, особенно этим грешит начало книги. Выдаёт героине квестовые предметы, чтобы с их помощью немного погодя спасти мир. В итоге даже многоразовый презерватив выглядит намёком на будущие отношения персонажей.
Героиня всё время что-то объясняет: себе, людям, которые не хуже неё разбираются в происходящем, неведомому, подразумеваемому слушателю. Вейеру очень хочется поделиться мыслями о том, как будут устроены лунные города. И это действительно интересные мысли, но ему далеко не всегда удаётся органично вписать их в повествование.
Но хуже всего то, что здесь всё не совсем по-настоящему. История, рассказанная в «Артемиде», — как змея со сцеженным ядом; суровый и требовательный космос, не прощающий ошибок, — таков он и есть на самом деле, подыгрывает героине и её окружению. Даже после того, как всё пошло «очень не так», в итоге никто не пострадал, потому что Вейеру не хватает смелости воздать героине по заслугам. Так же тщательно, как он выстраивал аферу и катастрофу, которой она обратилась, Вейер подвязывает все ниточки и затыкает все щели, объясняя, почему же в итоге все остались живы и относительно здоровы; как будто простукивает построенную конструкцию обстоятельств на предмет слабых мест (но всё равно забывает, например, что для пущей сентиментальности с десяток страниц назад упомянул о маленьком ребёнке). Даже когда героини почти грозит заслуженное возмездие, он достаёт тузишко, который с той же ученической старательностью готовил на протяжении всего текста.
Удивительный инфантилизм сквозит не только в том, что большинство людей здесь никак не несут ответственность за свои действия (наказание неизбежно только для тех, кто играет против героини и её товарищей), но и в том, какова суть и побудительные причины этих действий.
Когда герои, допустим, «Розы и червя» совершали идиотские поступки, у них хотя бы было оправдание (пусть оно и состояло в том, что они действительно немного идиоты с нашей точки зрения). У Джаз, которая за что не возьмётся, во всём хороша, и, видимо, вообще очень умна, такого оправдания нет. Она соглашается на крупную и по описанию очень опасную аферу за пять минут, даже не дав себя толком поуговаривать. Пускается во все тяжкие, не продумав возможные варианты развития событий. Не всегда последовательна и часто отвлекается на чьи-нибудь широкие плечи. В общем, проявляет все те качества, которыми мужчины так любят наделять женских персонажей.
«Артемида» — это довольно слабая писательская работа при очень хорошей проработке обстоятельств, сопутствующих сюжету. Всё, что Вейер пишет о возможном устройстве лунного города, интересно и логично. Но стоит ему завести речь о каких-то вещах, лежащих в стороне от сферы его компетенции, — от экономики до психологии, как текст тут же начинает напоминать робкие шаги котёнка по страшному миру соседней комнаты.
Разумеется, сюжет в итоге увлекает, как увлекают все сюжеты такого типа, он простой и во второй половине повести достаточно динамичный. И, наверное, есть два способа читать «Артемиду»: первый, и не лучший при её недостатках, — как серьёзную научную фантастику.
Мысль о втором приходит позже, когда вдруг догадываешься, что Вейер, сознательно или нет, брал за образец.
Если «Марсианин» был оммажем «Робинзону Крузо» и «Таинственному острову», то «Артемида» — смесь «Пятисот миллионов бегумы», приключений в духе Луи Буссенара и историй про Арсена Люпена.
Это тот самый наивный авантюрный роман для старшего школьного возраста, где герой сражается с опасностями и толстосумами, а в конце целует девушку. Только герой в духе времени — смуглая героиня (слегка «Мэри Сью»), а её любовный интерес — «ботаник» и изобретатель многоразового презерватива.
Если читать «Артемиду» с таким фокусом, то былое раздражение сменится умилением. И уже странно будет ругать повесть за наивность, инфантильность и беззубость.
«Артемида» — лёгкий юношеский роман о приключениях на Луне, ценный хорошо проработанным антуражем и достойно сработанной аферой. А каким будет третий роман Вейера, ещё посмотрим.